Крах Украинской державы — страница 43 из 44

Приблизительно в первых числах декабря всякое телеграфное сообщение с Одессой было прервано, оставалось только радио, которое очень ненадежно действовало. Мы были окончательно отрезаны со всех сторон.

В доме у меня все было совершенно спокойно, у всех было убеждение, что дела наладятся. Я по-прежнему принимал доклады и просителей, вечером заседал, в Совете Министров. В это время министры жили и прислушивались к тем людям, которые заявляли, что они в связи с деятелями Антанты. Сначала курс поэтому был направо, так как обыкновению люди, которые больше всего, казалось, имели связь с Антантой, это были принадлежащие к правым партиям, по потом как-то прорвался, я забыл, как его фамилия, какой-то инженер, который приехал из Одессы и видел там участников, бывших на совещании в Яссах.

Он доложил Совету Министров, что Антанта и даже французы совсем не так уж льнут к правым и совсем не собираются спасать и восстанавливать помещиков. Тут уж, я вижу, и у министров курс совсем переменился. Несчастье было, что все хотели схватить тон камертона Антанты, а не шли своей дорогой.

Наконец, кажется 8-го декабря, [приехал] новый начальник штаба немцев, полковник Netche, оставивший у всех нас по себе очень скверную память, скажу в скобках, уехал на переговоры с Директорией, туда же поехал немецкий майор, заведующий передвижением войск. Они были в Виннице и там сговорились с членами Директории. В результате оказалось, что они заключили условия с Директорией, по которым немцы обязались быть нейтральными, были там еще какие-то второстепенные условия, но они значения не имели, да я их и не помню.

10-го декабря я это узнал. Я понимал, что наступил конец и что нашими войсками Киев не мог быть удержан.

* * *

Я послал в Одессу последнюю радиотелеграмму, в которой указывал, что неприезд Эно влечет за собой гибель Украины и предание ее анархии и большевизму. Как я узнал уже много позже, читая газеты Директории, эту телеграмму перехватили, и генерал Греков, которому я поверил как георгиевскому кавалеру и назначил начальником Главного штаба, около 10-го числа декабря перебежал к Петлюре, где стал во главе войск. Он же в самой пошлой форме ответил мне на эту перехваченную телеграмму, и я понял, что это за личность.

Затем я позвал Долгорукова и спросил его, может ли он удержать Киев. 10-го числа он сказал, что может, но уже 14-го числа я видел, что он колеблется и начал заговаривать о том, как быть с офицерами, что нужно выговаривать им разрешение ехать на Дон с оружием в руках. Я и сам так думал уже давно и лишь ради этого не имел еще права отказаться от власти.

Видя нерешительность Долгорукова, решил уже самостоятельно послать пока Удовиченка, преданного мне человека, но вместе с тем «щирого» украинца, повести переговоры с Директорией о том, чтобы офицерам дано было право на выход с оружием. Когда я отдал приказание, Долгоруков со мной согласился. Долгоруков ни в каком случае не хотел какого бы то ни было условия о том, чтобы офицеры сдали оружие, и я его понимал, это было бы рискованно и недопустимо с точки зрения этики.

Между тем, немцы предупредили, что войска Директории перейдут в наступление 14-го. Долгоруков принял всевозможные меры, артиллерия была значительно усилена, но с чем он не хотел согласиться – это с тем, что и произошло, что взрыв восстания одновременно начнется и в самом городе.

Ко мне явилась депутация немецких зольдатенратов во главе с их представителем Кирхнэром, который просил, чтобы не было кровопролития зря, что необходимо, чтобы офицеры сдались. Я призвал Долгорукова, он повторил, и я взял его сторону, что это отвращение кровопролития возможно при условии разрешения офицерам ехать с оружием в руках на Дон.

Удовиченко не вернулся, и 13-го декабря я спросил Долгорукова: «Сколько ты можешь выдержать?» – «Два дня». – «Ну, – сказал я, – за это время мы успеем выторговать все, что нужно для офицеров». На фронте было тихо, и в Киеве не слышно было, как обыкновенно в дни боев, грохота пушек.

Того же числа вечером Долгоруков хотел послать от себя парламентеров, а Совет Министров вызвал Шелухипа и других украинцев, имевших связь с Директорией, также для переговоров с ней, но из всего этого ничего не вышло. Помню, я потом вызвал их к себе и говорил с ними.

О Шелухине я до конца остался мнения, что это цельная, убежденная и хорошая личность. О некоторых других я думал, как это люди не понимают, что гибнет то, что, казалось, им хотелось, чтобы существовало. Ведь они прекрасно знали мою точку зрения, они знали, что я не изменил Украине, они знали, что у меня было решено с Гербелем, что с первым появлением Антанты и существующий кабинет уходит и что я поручил Петру Яковлевичу Дорошенко с ними же вести переговоры о составлении нового украинского кабинета, конечно, не крайнего, но поддерживающего интересы Украины.

Они же должны были понять уже по примеру Центральной Рады, к какому развалу поведет Директория. Я предупредил кое-кого из них: «Директория тут останется шесть недель, потом и духом ее пахнуть не будет, тут будет большевизм». Я ошибся: Директория в Киеве сидела всего лишь три недели, но с первого же дня готовилась к бегству.

* * *

Вечером 13-го декабря я еще занимался делами. Впоследствии я узнал, многие люди думали, что у меня было что-то готово к бегству, по это неверно. У меня ничего не было приготовлено, и с немцами никакого сговора не было. Я просто верил в свою судьбу и знал, что так или иначе – выскочу. Единственное мое распоряжение было то, что я свою жену просил уехать ночевать из дома к знакомым, так как ходили слухи, что у меня же в доме есть люди, которые злоумышляют на меня.

Зная, что еще два дня Киев может держаться, я думал, что успею впоследствии о себе позаботиться. Единственно, что я приказал, это чтобы проходной двор в доме № 14 по Левашевской улице, недалеко от моего дома, был открыт, дабы я имел возможность внутренним двором, в случае надобности, пройти в штаб Долгорукова, а кроме того, на всякий случай, в одну знакомую квартиру, невдалеке от этого двора, приказал снести доху.

Вечером я все же сказал некоторым близким, чтобы они позаботились о том, куда им в случае надобности можно будет спрятаться. Между прочим, сказал это и генералу Аккерману, который мало понимал положение вещей и часто видел опасность там, где ее на самом деле не было, и, наоборот, не остерегался того, что в сущности могло явиться большой угрозой нашему существованию. Я узнал, что бедного Аккермана потом арестовали на третий день после того, как я уже сошел со сцены, причем он был в претензии на меня. Меня это очень удивило. Что же еще я должен был сказать кроме того, что я ему сказал, когда спросил его: «Имеете ли Вы, Александр Федорович, куда спрятаться в случае нужды, ведь дело, между нами сказать, плохо?» Я считаю, что я сказал и больше того, что был обязан сказать, и сделал это лишь потому, что видел, что он недостаточно отдает себе отчет в общем положении.

Я лег спать как обыкновенно. Ночью я получил часа в три телеграмму, в которой Винниченко тоном Наполеона требовал полной ликвидации Гетманства. Прочтя, я снова заснул и в 7 часов встал. Слышался сильный гул орудий, я вызвал дежурного офицера, который мне доложил, что части, защищающие Киев, «отходят на вторые позиции». Я понял, что это за вторая позиция, и подумал себе: «Вот тебе и два дня удержания Киева, и трех часов не удержат!»

Оделся. Ко мне явился комендант Прессовский и просил разрешения отпустить небольшую часть отдельного дивизиона, охранявшего меня, для выручки самого дивизиона, который ночью обезоружили. Я вышел на подъезд, поговорил с этим взводом и отпустил его. Мне было ясно, что дело идет к развязке. Отдельный дивизион считался лучшей частью, которую я приберег для последнего удара. Она состояла из великорусских офицеров, ее всегда мне хвалили. Я оставил этот дивизион в своем распоряжении и давал его только для специальных задач на фронте, а тут его обезоружили. Скандал! У меня больше никого не оставалось.

Сведения становились все тревожнее. Наконец, я получил уведомление, что арсенал взят, что военное министерство занято, следовательно, повстанцы были уже недалеко от нашего квартала.

Я пошел к себе, собрал свои бумаги, которым придавал значение, и в это время мне доложили, что меня зовет к телефону министр иностранных дел. Я подошел. – «Пан Гетман, пан Гетман, Эно приехал, я послал за ним автомобиль», – прокричал мне радостный голос Афанасьева. Вот, подумал я себе, бедный старик рехнулся, наверно, какой там к черту Эно, тут все уже рушится, и захлопнул телефон. Больше я голоса не слышал. Но этот знаменитый Эно прямо-таки опереточная личность.

В это время пришел ко мне Берхем. – «Чего же Вы ждете, ведь Вы погибнете!» – «Да мне некуда идти». – «Идите ко мне».

Я решительно не хотел идти к нему и отказался. Мне еще хотелось пойти к Долгорукову, и я вспомнил о проходном дворе на Левашевской. Выйдя из дому, я был в твердой уверенности, что туда еще вернусь, но, подойдя к воротам, я увидел, что они заколочены. Мое распоряжение о том, чтобы они были открыты, не было по халатности исполнено. Тогда мне ничего не оставалось другого, как, взявши адъютанта Данковского, зайти за дохою, надеть ее, взять извозчика и проехать кругом к Долгорукову на Банковую улицу через Институтскую. Меня никто не узнал.

Приехав к Долгорукову, я увидел, что у самого дома стоит пушка, которую заряжают, и стоят несколько офицеров его штаба, который, сознаюсь, был мне ненавистен. Я не хотел с этими господами вступать в необходимый для пропуска разговор и приказал Данковскому взять меня к себе на квартиру. Приехавши туда, он мне заявил, что долго тут оставаться нельзя, так как хозяева меня, наверно, выдадут.

* * *

Думали, думали, куда поехать, и я решил, что лучше всего, к турецкому посланнику. Я поехал к последнему, а Данковскому приказал поехать к Долгорукову и передать ему, что если нужно, я сейчас приеду.