Тогда же у меня был Михновский. Еще в самом начале революции, чуть ли не в марте месяце 1917-го года, Михновский выступал в Киеве как украинский деятель, участвовал в уличных демонстрациях, чуть ли не ездил в Петроград хлопотать о признании Украинской Республики Временным правительством. Потом вынырнули новые деятели, и он исчез. Как мне рассказывал впоследствии Михновский, Петлюра, побоявшись его влияния, убедил тогдашнего командующего Киевским военным округом убрать из Киева Михновского, служившего тогда по военно-судебному ведомству, в какую-нибудь армию, что и было сделано.
Тогда же ко мне, когда я был с корпусом еще в Меджибужье, вдруг явились два офицера от Богдановского полка, Павелко и Лукьянов, оба с высшим образованием, очень выдержанные молодые люди, они произвели на меня хорошее впечатление. У них была какая-то бумага, в которой высказывалось пожелание, чтобы я принял командование всеми украинскими частями. В то время я часто слышал такие пожелания и потому особого значения этому не придавал. Центральное Управление (Рады) относилось к этим молодым людям, как не социалистам, отрицательно, главным образом Петлюра. Мне этот их антисоциализм понравился. Оба оказались помощниками Михновского, которого боготворили и считали будущим украинским Бисмарком. Что Михновский человек неглупый, это верно, но почему он должен быть украинским Бисмарком, этого я не знаю.
В смысле же программы внутренней политики, партия, которую создал Михновский, была вполне приемлема. Партия их называлась Украинской Хлеборобско-Демократической. Она главным образом имела успех в Полтавской губернии, была немногочисленна, но сыграла, благодаря свой сплоченности, большую роль в деле свержения Рады. Она первая нанесла ей серьезный удар.
Между тем, немцы все более и более становились хозяевами Киева. В начале марта как-то нам объявили, что немцы реквизируют гостиницу «Капе». Тут я впервые говорил с немцами. Мне пришлось с Зеленевским отправиться в «Гранд Отель» и говорить с каким-то майором. Он любезно разрешил временно остаться на 10 дней, а затем гостиница должна перейти в их ведение.
Киев был так набит приезжими из деревень, где царствовала анархия, что найти какое-нибудь жилище было не так легко. Я поехал с Полтавцем к Киевскому коменданту, генералу Цысовичу. Пока я с ним разговаривал, Полтавец познакомился с только что прибывшим молодым офицером. Поговоривши о деле с Цысовичем, который отвел две отвратительные комнаты в «Петербургской гостинице», я вышел и спросил Полтавца, кто с ним разговаривал. Он мне ответил, что это был адъютант австрийского посла, который спросил его, кто я такой. Узнав мою фамилию, он сказал, что посол непременно хотел быть у меня и что он очень рад, что он может сообщить послу мой адрес, так как посол уже давно хочет у меня побывать.
Действительно, на следующий день ко мне приехал австрийский майор, Флейшман, совсем не посол, а военный уполномоченный; почему его адъютант всегда называл послом, так я и не выяснил.
Флейшман был блестящий офицер, проведший два года в штабе Гинденбурга, чрезвычайно ловкий и, видимо, не глупый. Рассыпался в тысячах любезностей. О политике мы мало говорили, но тогда же из отрывочных фраз я впервые понял, что между немцами и австрийцами далеко не так ладно, как это внешне казалось.
Он делал вид, что очень интересуется нашей казачьей организацией. Вообще, с этой казачьей организацией было много оригинальных моментов. Я к казачьему вопросу относился серьезно и думал лишь о том, как сорганизовать это дело. У моих помощников, в особенности у Полтавца, кроме желания создать серьезное дело, было стремление казаться, что они стоят у какой-то громадной и сильной организации, и так ловко они раздували это, что многие действительно верили, что казаки являются серьезной опасностью для существующего тогда правительства. Когда запрашивали [Казачью] Раду, сколько у нас вооруженных казаков, они обыкновенно отвечали, что 450000. На самом же деле у нас всего было 40000 винтовок. Этому много содействовало то, что еще, когда в декабре месяце, при начале наступления большевиков, у Капкана, тогда командовавшею войсками на левом берегу Днепра и Киева, было мало войск и он попросил у Казачьей Рады дать казаков, то по телеграмме из Рады прибыло несколько тысяч человек. Капкан, не ожидавший такого результата от своей просьбы, ничего не приготовил для их размещения.
Тогда из-за этого был целый ряд недоразумений. Но вместе с тем это очень подняло престиж Генеральной Казачьей Рады, даже настолько, что когда предполагалось выпустить третий универсал, его в проекте прислали Полтавцу на заключение, и он, нимало не смутившись, на проекте написал, что Генеральная Казачья Рада с таким анархическим законом примириться не может, и послал обратно. Когда нужно было что-нибудь, в Генеральный Секретариат посылалась делегация от казаков, которая вела себя там далеко не почтительным образом по отношению к тогдашним лицам, стоявшим у власти.
Все это утверждало во мнении киевской публики, что казаки являются сильною и стройною организацией, чего, как я уже писал, на самом деле не было и что являлось для меня источником большого огорчения.
Оказывается, что Украинский Корпус, с одной стороны, и казачья организация, с другой, создали мне в Галиции некоторую известность, результатом чего и был немедленный приезд ко мне военно-уполномоченного Флейшмана. Этот Флейшман при всей своей любезности и видимом, якобы, сочувствии, повел против меня впоследствии сильную подпольную агитацию и настолько организованную, что я, уже будучи гетманом, принял меры к тому, чтобы его так или иначе убрали.
Переворот
Главное обвинение, которое мои враги постоянно преподносят в печати, говоря обо мне, является, якобы, мое безудержное честолюбие, исключительно ради которого я затеял гетманство, что мною руководила не идея принести пользу народу в трудном положении, в котором он находился, а жажда почестей и т. п. В общем, слава Богу, что особых других обвинений даже враги не придумали.
Я всегда любил людей честолюбивых. Это люди, в большинстве случаев, которые умеют желать и достигать намеченной цели. Одно из наших несчастий и состоит в том, что у нас мало именно честолюбивых людей. Какое мне дело до побуждений человека, лишь бы он дело делал. Мы страдали от отсутствия людей, стремящихся достигнуть чего-либо большего, все какая-то мелочь, главным образом, жаждущая, чтобы никто не возмущал ее покоя, а если уж нужно действовать, то только лишь для того, чтобы как-нибудь безопасно спекульнуть для своего мещанского благополучия.
Я хотел точно установить, когда мне реально пришла в голову мысль сделаться гетманом для захвата власти на Украине, с широкими перспективами в будущем, и скажу откровенно, что еще в первой половине марта я об этом не думал. Вокруг меня были люди, которые говорили, что нужно создать гетманство, что вот Вы будете гетманом и т. д. Это все я принимал как шутку и никогда над этим серьезно не задумывался.
Повторяю, в первой половине марта 1918 года о власти я не думал. Я скучал от ничего неделания, возмущался, что другие тоже ничего не делают. Видел полную растерянность или же какой-то совершенно необоснованный оптимизм, что вот немцы пришли, теперь наступит полный порядок, и всем будет хорошо. Возмущался немцами, которые, мне казалось, смотрели на нас исключительно как на будущую колонию и все прибирали к рукам.
Не зная хорошо психологии наших имущественных классов, как крупных, так и мелких, я думал, что стоит только энергично взяться за дело, как все это спаяется в сильную организацию, голос которой услышат немцы, с одной стороны, и все социалистические партии, с другой.
В национальном вопросе считал, что нужно спасти этот богатейший край, выдвинув украинский национализм, но не во вред русским культурным начинаниям и не воспитывая ненависти к России, а давая свободно развиваться здоровым начинаниям украинства.
Тяготения к Галиции и восприятия галицийского мировоззрения я не хотел, считая это для нас несоответственным явлением, которое привело бы нас к духовному и физическому обнищанию. Вместе с тем возмущался теми великороссами, которые, не считаясь с жизнью, все твердят свое старое и смотрят на Украину как на нечто, ничем не отличающееся от Тульской губернии. Считал, что в вопросе национальном мы должны идти смело и решительно вперед, что если мы не станем на этот путь, то мы ничего не получим.
Меня смущала несколько мысль, что немцы стоят за самостийную Украину во чтобы то ни стало, но тогда я более чем когда-либо верил, что немцы не могут быть окончательными вершителями наших судеб, хотя я, конечно, как, я думаю, и никто и в Германии, не ожидал, что в царстве Вильгельма может произойти такая социальная катастрофа.
Короче говоря, я хотел создать и быть одним из главарей той демократической партии, учреждаемой мною, которая должна была вести к компромиссам между собственностью и неимущими и между великороссами и украинцами.
В то время в Центральной Раде, впрочем, об этом я говорил уже выше, был раскол; выдвигались различные комбинации. Немцы старались тоже влиять на дела и думали о смене министерств. По городу ходили различные списки министров, между прочим, в некоторых списках фигурировал и я, как военный министр. Я над этим только смеялся. На должность военного министра, при таком хаотическом состоянии управления страной, идти было не сладко. Так пока шло дело.
Ежедневно вставали мы рано; ко мне являлось несколько офицеров, которые жили со мной в одной гостинице, вместе пили чай. В штабе корпуса был у меня капитан Богданович, он теперь тоже жил с нами в одной гостинице. На его обязанности было доставать из какой-то хорошей молочной, которую он один только знал, сливки, при том он должен был сообщать нам все городские новости.
Однажды он спросил меня, не читал ли я статью какого-то товарищества. Я прочел. Оказывается, что это Товарищество Украинских Юристов выступило с сильной критикой против существующего положения вещей и требовало, чтобы власть была передана какому-нибудь лицу с диктаторскими полномочиями, которые одни могут спасти страну от того критического состояния, в котором она находилась. Помню, что эта статья произвела