Через несколько лет Бирюк с женой и дочерью переехали в другой район, и никто не знал — куда, потому что они ни с кем не попрощались.
Друзья-товарищи
Ноябрьским вечером заехал к Трехову штурман Лихарев — веселый, говорливый мужчина лет сорока.
В отличие от низкорослого, бледного и худого Трехова он был высоким, широкоплечим, округлое лицо его с маленькими, близко посаженными глазами было всегда смеющееся и загорелое. Последнее ничуть не удивительно, так как Лихарев жил на Черноморском побережье, где почти круглый год солнечно и тепло. Карие глаза Лихарева присматривались ко всему внимательно и цепко и напоминали две пуговицы, пришитые крепко и глубоко. Когда Лихарев смеялся густым коротким смехом, обнажая длинные, белые до синевы зубы, что-то хищное появлялось в его лице, неуловимое, как тень, и улыбка становилась похожа на звериный оскал.
— Гы-гы! — густо басил он. — Гы-гы!..
Подвижный, ловкий и умелый на любое дело, Лихарев тем не менее был ленив. Правда, если уж брался за что, то не отходил, пока не заканчивал, но работал без любви, нервно, даже зло, будто отбывал какую-то повинность и хотел отбыть ее побыстрее. Руки у него сильные, рабочие, с длинными цепкими пальцами, но подушки на пальцах нежные, потому что он старался ничего не делать. Часто из-за какого-нибудь гвоздя, который можно вбить в стену за полминуты, он долго препирался с женой, говоря, что летает и чертовски устает и не намерен заниматься всякой чепухой вроде забивания гвоздей. Да и вообще, с непонятной, но твердой убежденностью Лихарев полагал, что полеты освобождают от многого, даже от необходимости думать, и, если бы кто возразил ему, что это вовсе не так, он бы только посмеялся.
Ходил он быстро, но мелкими шагами, что казалось странным для такого здоровяка, и грудь выпирал так, будто встречный поток давил на него с необычайной силой и он преодолевал его не без труда. Если шел с кем-нибудь, то всегда оказывался на полшага впереди, словно не мог терпеть никого у себя перед глазами.
Говорил много и заметно томился, если приходилось кого слушать, перебивал или в крайнем случае поддакивал, но не молчал. Свято верил, что никто ничего нового ему не расскажет, и когда приговаривал: «Так!.. Да-да!» — становилось понятно, что ему все это давно известно, а следовательно — неинтересно. Смеялся почти всегда невпопад, и не услышанному, а чему-то своему, что как раз вспомнилось.
Когда же сам принимался рассказывать, то говорил отрывисто, порой бессвязно, так, что иной раз и понять его было невозможно. Голос у него всегда был одинаково радостным. Даже если дело касалось вещей печальных, то говорил он с улыбкой и как-то взахлеб, словно не то торопился высказать, не то радовался чужой беде… Трехов как-то подумал, что даже в том случае, когда Лихарев рассказывает что-то новое, еще не слышанное, кажется, говорит он об этом уже не в первый раз.
Трехов и Лихарев закончили летное училище давно, почти двадцать лет назад, но при встрече — когда Лихарев зашел впервые, — оказалось, что помнят они то далекое время хорошо. Разговор об училище, друзьях длился до самой ночи. Многое они вспомнили, и Лихарев, собираясь уходить, сказал очень значительно:
— Да, мужик, учились мы вместе, это факт!
И Трехов даже посмеялся, поглядев на Лихарева и подумав, что у того были какие-то сомнения в том, что они учились вместе.
— Конечно, вместе, — ответил он, все еще улыбаясь. — Мне как-то вспомнился чердак…
— Да, мужик, факт! — перебил Лихарев, не слушая. Слово «мужик» он ставил где попало и так привык к нему, что обойтись без него уже не мог, как не мог обойтись и без крепких ругательств.
— Однажды я диспетчера обозвал мужиком, — смеясь, ответил Лихарев, когда Трехов сказал ему об этом. — В радиосвязи оно, конечно, лишнее, но привык вот… Это ты правильно подметил. Но возьми и другое: без мата мысль кажется какой-то пресной, а?.. А так оно понятнее… Гы!..
Он весело рассмеялся; и смех его ничуть не изменился, точно так же он всхлипывал и двадцать лет назад. И в этих всхлипах угадывалось что-то чужое, вроде бы подмеченное у кого-то и так неудачно взятое для какой-то своей цели… Трехов тоже улыбнулся, живо представив возмущенного диспетчера, которого Лихарев назвал «мужиком», и подумав о том, что Лихареву нелегко вести связь с «землей», потому что приходится выбирать слова.
Надо сказать, что за все эти годы Лихарев ни разу не заходил к Трехову, хотя адрес у него и был: однажды они встретились в аэропорту, но времени было так мало, что они едва успели перекинуться несколькими словами. Лихарев записал адрес и, пока записывал, говорил о том, что он с женой и дочерью снимает комнату в небольшом поселке, что переезжают они часто, поэтому свой адрес он сказать не может.
— Но найти меня просто, — говорил он Трехову. — Спроси в порту любого — скажут… А если что, пиши на штурманскую, письмо дойдет, а не то передай с ребятами…
Конечно, найти Лихарева в поселке не представляло труда, но Трехов не собирался ехать на юг, к тому же ему было понятно, что значит снимать комнату у чужих людей… Они расстались, и могло показаться, друзья окончательно забыли друг друга, что в повседневной жизни случается не так уж и редко, но прошлой весной Лихарев неожиданно приехал к Трехову и теперь навещал его всякий раз, прилетая рейсом в Ленинград. Рейс этот был эстафетный, и экипаж отдыхал два дня, прежде чем возвратиться домой.
Вот и теперь, войдя в прихожую, Лихарев, не успев даже закрыть как следует дверь, громко и радостно заговорил о том, что в Батуми вышла задержка, что там нет керосина и что жена и дочь передают привет. С порога он ткнул в руки Трехова туго скрученный сноп эвкалиптовых веток с зелеными, узкими и пахучими листьями.
— Держи! — гудел Лихарев, ставя на пол черный большой портфель и снимая плащ. — Вчера наломал… У нас там, помнишь, семь деревьев их растет, так я залез и почихвостил как следует, а потом на рынок сгонял… Здорово! — вспомнил он. — А то я вошел…
— Здравствуй! — радостно приветствовал его Трехов. — Проходи!
— А ты один? — поинтересовался Лихарев и даже замер на секунду.
— Конечно, один, а кто же может быть…
— Ну мало ли, — весело сказал Лихарев. — Помешал тебе! А?!
— Да перестань, — отмахнулся Трехов. — Раздевайся и проходи.
Лихарев повесил плащ на кривой гвоздик, вбитый в косяк двери, снял форменную фуражку с золотистой кокардой и такими же крылышками и отнес на кухонный подоконник, пройдя для этого через всю кухню и оглядываясь, не остается ли следов. Следы оставались, и Лихарев сказал, что погода какая-то мерзкая, хоть бы мороз ударил, а то грязь кругом. После — снял ботинки и, отказавшись от тапочек, перенес на кухню свой портфель, заглянув по пути в комнату, будто хотел воочию убедиться, что Трехов дома один.
— Керосина не было — вот и задержка рейса, — повторил он, глядя на товарища сияющими глазами. — Но мы ее ликвидировали, а то лечу и думаю: поздно будет к тебе ехать… Так-то, мужик! Гость у тебя! — обозначил он свой приход и засмеялся, отбирая у Трехова эвкалиптовые ветки. — Что ты держишь?.. Гы!.. Положи или повесь! Тут веников на десять хватит, а потом я еще привезу, лишь бы выпарил ты свою болезнь…
— Уже проходит, — начал было Трехов, но Лихарев перебил его.
— Хорошо у тебя, спокойно, — с чувством сказал он. — Никто не мешает жить. — И даже глаза зажмурил на секунду, покрутил головой, показывая, как хорошо, если никто не мешает. — Просто здорово!.. А я позвонил тебе, — продолжал он другим, более спокойным тоном, — никто не отвечает. Ну, думаю, загулял Трехов…
— В магазин я ходил…
— Да что там в магазин, — снова перебил Лихарев, не слушая, потому что ему самому хотелось говорить. — Загулял Трехов и дома не бывает. И не знает, что товарищ летит…
— Давай, давай, — махнул рукой Трехов, как бы соглашаясь, что действительно загулял.
Оттого что Лихарев беспрестанно говорил, смеялся, двигался по кухне, Трехову казалось, что зашел не один человек, а по меньшей мере трое. Он и стоял без движения, будто растерявшись от такого количества гостей. И в этот момент, рядом с огромным здоровым Лихаревым, сразу же стало видно, какие тощие у него, покатые плечи, бледное лицо, а глаза — серые и грустные. Рядом с товарищем он казался совсем маленьким и, похоже, чувствовал от этого какое-то неудобство.
— Дай, думаю, навещу, — продолжал говорить Лихарев. — Давненько не был… В прошлом месяце этот рейс у нас отобрали, я командиру сказал: что же ты, мол, мужик. А в отряде поругался, зачем отобрали. Дали, правда, два Свердловска, налет там ничего, но… — Лихарев выругался, показывая свое отношение к налету. — Мне-то к тебе хочется, в Ленинград, заехать, посидеть по-людски, поговорить. Что мне налет?.. Сам знаешь, как этот… этот, как его… спортсмен. Бежит-бежит, а потом упадет на обочину. Что мне налет. Мне товарища увидеть хочется, привезти сего-того, правда? У вас же этого нет, да и фрукты тебе не повредят, правда?..
Трехов хотел было в шутку сказать: «Правда, Степан, да не твоя», но отчего-то промолчал. Наверняка Лихарев не понял бы шутки, стал бы расспрашивать, почему «правда, да не твоя». А к тому же еще с училища они привыкли называть друг друга по фамилии, и у Трехова просто язык не повернулся. Лихарев же, не ожидая ответа и продолжая говорить, по-хозяйски очистил кухонный стол от двух тарелок и куска зачерствевшего хлеба и принялся опорожнять свой портфель, вынимая из него золотистые мандарины, нежно-коричневую хурму, от которой запахло отчего-то морем, большие вылежавшиеся груши и пучки травы. Все это он аккуратно складывал на столе, придерживал, чтобы не падало, и рассказывал о грозе над морем, которую ему пришлось обходить… На кухне нежно запахло грушами, зеленью.
— Я даже удивляюсь, мужик, — громко говорил Лихарев, разбирая гостинцы, — время-то осеннее, а грозы гуляют, будто летом… Нешутейное дело грозы, а гуляют, как у вас девицы по Невскому. И тучка вроде бы безобидная, а зазевайся только — шарахнет так, что и не обрадуешься… Дай посудину какую! — распорядился он. — Сложу все это!