Край неба — страница 18 из 56

Трехов ничего не ответил и не подал никакой посудины, и Лихарев с удивлением оглянулся: Трехов стоял у окна, отвернувшись от товарища и его гостинцев, и делал вид, что вглядывается в черноту вечера, в осеннее ненастье. Мелкий снег, бросаемый ветром по пригоршне, мерзло постукивал о стекло и уносился дальше. В свете уличного фонаря, освещавшего кусок тротуара и редкие кусты, резче виделось его движение. С высоты седьмого этажа было видно, что снега мало и что земля лежит черная, кое-где только наметились белые полосы и пятна: снег застревал в пожухлой траве да ложился клиньями у бровки тротуара… Словом, смотреть было совершенно не на что. Но Трехов глядел в окно, думал о скорой зиме и о том, что в кухне так нестерпимо и чудесно пахнет эвкалиптом, морем, травой. Казалось бы, в этот холодный вечер невозможно придумать ничего лучшего и надо бы радоваться. Да он и обрадовался, увидев Лихарева на пороге дома, но стоило только послушать, как Лихарев без умолку говорит, так сразу же стало тоскливо. Получалось, что приход товарища принес ему тягучую грусть. Он знал, что будет об этом думать долго, когда Лихарев уйдет…

Казалось, он ожидал чего-то лучшего, другого, а встретил лишь старое и надоевшее. Трехову было известно все наперед: сначала Лихарев расскажет о полете, затем передаст привет от жены и дочери, которые на самом деле приветов не передавали, поскольку даже не догадывались, что Лихарев заходит к нему в гости…

Трехов, которому не хотелось ни говорить, ни слушать, не видел, как Лихарев долго на него смотрел, жевал губами в нерешительности, а затем, как-то зло ухмыльнувшись, открыл кухонный шкафчик и вытащил две глубокие миски. Он сделал вид, что ничего не заметил, и продолжал сортировать мандарины и хурму. Поспелее — откладывал в миски, остальное высыпал в кастрюлю. Хурма не вошла, и он сложил остатки на подоконник рядом со своей фуражкой.

— Ну, что там? — спросил он не так весело и тоже поглядел в окно.

— Да так, — неопределенно откликнулся Трехов, потому что молчать не мог. — Зима скоро.

И, повернувшись к Лихареву, улыбнулся, пытаясь скрыть свое настроение.

— Зима — это хорошо, — серьезно сказал Лихарев. — Зима, она тоже нужна… Люди за зиму соскучатся по теплу и обрадуются весне, правда?..

Трехов кивнул, и оживший Лихарев тут же разрезал коричневую хурму и, протянув половинку товарищу, с наслаждением стал грызть.

— Ешь! — сказал он. — Спелое… Хурма, мужик, это кровь. Как сжевал одну, так капля прибавляется. Как сжевал… А тебе витамины нужны, вон ты какой бледный. Питаешься, видать, плохо, это нельзя, да и болезнь… Не, питание прежде всего, а то и помрешь, не дай бог… Да, чуть не забыл, дочь теперь не учится, — продолжил он без какой-либо связи. — Они теперь мандарины убирают, а до этого их на табак гоняли. Радуется, что учиться не надо… Но это если со школой, а к частнику наймешься, то кормит — раз! Поит — два! — Перечисляя, Лихарев стал загибать пальцы. — И еще десять рубчиков каждый день! Три! Вот так, ничего себе, да?.. И летать не надо… А рисунки ее хвалят — говорят, у нее талант. Ну, талант так талант, я не возражаю..

Трехов молча смотрел на Лихарева, слушал и думал, отчего это вполне обыденные и по-человечески понятные слова оказываются какими-то другими, они царапают слух, задирают, и кажется, когда говорит Лихарев, кто-то водит обрубком железа по стеклу.

— У меня, может, тоже талант, — гремел Лихарев, — но я не кричу об этом. Да! И скажу тебе, талант у всех, у кого голова не ватой набита и ветер не свистит, правда?.. Вот я и говорю, — сказал он так, будто бы соглашался с Треховым, хотя тот не сказал ни слова. — Самый большой талант — это уметь жить. Я с одним командиром летал, дак вот он просто выражался, у кого, говорил, больше денег, тот и умнее! Гы!.. Самородок!.. Я тебе, случаем, не помешал? — спросил он неожиданно, примолк и пристально посмотрел на товарища. — Если что, то я уйду…

— Не говори чепухи, — спокойно ответил Трехов, понимая, что Лихарев никуда не уйдет. — Я рад, что ты зашел, но ты накупил всего опять, а денег не берешь.

— Перестань! — с укором сказал Лихарев. — Какие деньги!.. Не приеду же я с пустыми руками. Да и тебя надо поддержать в таком положении. Что об этом говорить! — воскликнул он, хлопнув легко Трехова по плечу. — Мы учились с тобой вместе, даже поступали… Помнишь?.. А если бы я в беду попал — ты бы мне помог. Разве не так?

— Так, конечно, — вяло согласился Трехов. — Но дело не в том. Ты каждый раз приходишь…

Трехов хотел сказать, что Лихареву наплевать на его положение, и приходит он выпить, а все гостинцы — как плата за терпение. Если бы Трехов решился говорить, он бы сказал, что Лихарев давно попал в беду, но, начав, он замолчал. А Лихарев, воспользовавшись паузой, уже говорил:

— В том, именно в том! Мы учились вместе, это не шутка! Что ни говори, а не шутка, — сказал он и, не глядя на Трехова, вытащил из портфеля две бутылки водки. — Жаль, я мяска не прихватил, а то поджарил бы… Ты же знаешь, готовить я могу так, что пальчики оближешь. Сюрпу сварить или протушить что — мигом.

— Да-да, — равнодушно подтвердил Трехов, понимая, что и в этот раз ничего не скажет товарищу. — Орудуй, как знаешь.

И, махнув рукой, ушел в комнату. На Лихарева он даже не взглянул. Но Лихарев ничуть не обиделся, обрадованно кивнул и, продолжая говорить сам с собою, стал вытирать стол. Вскоре на нем стояли стаканы, тарелки, на сковородке зашипела яичница.

— Горячее все же, — приговаривал повеселевший Лихарев, нарезая хлеб. — Да и закуска будет отменная. А то, понимаешь, соберутся, хватят по стакану и разбегаются. Нет, мужик, надо чтобы культурно было, чтобы поговорить, вспомнить… Всякая вещь требует своего порядка. Не пьет кто, к примеру, — не пей, так посиди. Вот тебе чай, сухари, хурма… Я никого не заставляю. А зачем заставлять? Незачем! Привыкли, понимаешь, заставлять человека.

Трехов сидел в кресле перед включенным телевизором и, слыша, как Лихарев возится на кухне, приговаривает и даже напевает, думал о том, что каждый такой приход он переносит все с большим трудом. Ему казалось, он начинает ненавидеть Лихарева, потому что тот, появившись, сначала извинялся, что побеспокоил, затем начинал командовать и, напившись, то пел песни, то клялся в вечной дружбе. Таких же клятв он требовал и от Трехова, сто раз повторяя, что они вместе учились, и напоминая, что Трехов гостил у него.

— Тебе же понравилось, скажи? — спрашивал он по нескольку раз за вечер. — И болезнь прошла, да?

Иногда он обвинял Трехова в чем-то или же заявлял, что Трехов его не любит. Когда же глаза его становились совсем мутными, он договаривался до того, что понять его не было никакой возможности. Он икал и тупо глядел на Трехова, а тот, трезвый и измученный долгим разговором, уже ничего не отвечал и думал о том, насколько легче жить на свете таким людям, как Лихарев.


Год назад Трехов еще летал, потом заболел, и его списали на землю. Заболел он после того, как от него ушла жена. Произошло это довольно неожиданно, потому что жили они мирно. Однажды вечером, когда Трехов как раз возвратился с работы, жена сказала, что уходит от него, и попросила развод. Трехов сначала не поверил, а после, убедившись, что жена не шутит, ответил, что он никуда ее не отпустит и на развод не согласен. Тогда жена спокойным голосом сообщила, что силой жить не заставишь.

— Мы встречаемся два месяца, — сказала она Трехову, — и все решили… Прими это как мужчина…

Жена еще о чем-то говорила, но Трехов ее не слушал: теперь он вспомнил, что в последнее время жена все куда-то уходила по вечерам. Иногда она говорила, что идет к подруге, а часто — просто уходила. Ему стало обидно, что в то время, когда он летал, она встречалась с любовником.

— Предательство, — сказал Трехов, стараясь быть спокойным.

— Любовь! — возразила жена, собрала сына и ушла жить к какому-то «киношнику», попросив на прощанье ее не беспокоить.

Трехов погоревал, напился как следует и в конце концов, устав от одних и тех же мыслей, уговорил себя не вспоминать «предательницу». Вспоминать-то он, конечно, вспоминал, но через месяц-другой боль притупилась и он даже повеселел. Подумывал даже о том, как, наперекор всему, женится, потому что не привык жить один. Вот в это время, когда, казалось, все осталось позади, руки Трехова покрылись струпьями, кожа потрескалась и кровоточила. По ночам изводил страшный зуд, не давая спать. Доктора советовали не волноваться, побольше гулять, выписали какие-то мази. Он выслушал советы и продолжал летать, забывая в рейсах и жену, и болезнь, и хлопоты, связанные с судом. Надо сказать, жизнь летчика устроена так, что в ней можно забыть многое, не только жену, но и собственное имя. И вот Трехов, улетая и возвращаясь, проводя большую часть времени то среди гроз, то среди своих товарищей, вскоре, наверное, и выздоровел бы, но тут жена пришла к нему мириться. Теперь она плохо говорила о «киношнике» и упрекала Трехова в том, что он согласился на развод.

— Но ничего, — успокаивала она себя, — многие в разводе живут даже лучше!

«Мирились» они дней пять, и после этого Трехова стало трясти основательно: теперь не только руки, но и шея покрылась коростой. С женой Трехов расстался окончательно, и тут же его списали на землю. Как большинство летного народа, Трехов мало что умел, кроме навигации, почти ничего не знал, и такое решение медицинской комиссии основательно его подкосило. Не утешали даже справедливые слова бортмеханика о том, что миллионы людей живут без авиации.

— И неплохо живут, — заверил бортмеханик. — Так что не тужи!

В летном отряде обещали подыскать работу, заверяли, что в беде не оставят, но дней через десять напрочь забыли — и обещания, и Трехова. Да и не до него было: вылетов — десятки, людей — сотни. И самолеты продолжали летать и без него… Трехов решил напомнить о себе и появился в штабе отряда. Первый, кого он встретил, был начальник штаба, составлявший план вылетов на каждый день.