Терзаясь, Батурин думал о том, что своим поступком он вроде бы привязал Клаву и теперь она не может ни уйти, потому что не хочет обижать его, ни возразить, когда он не прав. Видно было, что Клава жалеет о замужестве, молчит и терпит. Молчал и Батурин, боясь, как бы в гневе не сказать лишнее, а главное — боялся, что Клава уйдет от него, потому что любил ее сильнее прежнего.
Однажды летом Клава с детьми поехала в село к матери и оттуда написала, что в Иваново больше не вернется. Просила прислать детям одежду к осени. Батурин сразу же взял отпуск и поехал; где-то в глубине души сидела мысль о том, что именно в селе живет тот, кто держит Клаву столько лет и не отпускает. Но, приехав и пожив, он убедился, что никого там у Клавы нет да и не было.
Клава не удивилась его приезду; как оказалось, даже ждала — ждала, что будет именно так, — но о возвращении и говорить не хотела. Мать Клавы — крепкая старуха с черным, вроде бы цыганским лицом, — услышав такие новости, горестно качала головой и рассказывала зятю о том, что у нее старшие дочери — люди как люди, из дому, конечно, поразъехались, но живут с мужьями хорошо, а вот Клава всегда норовит сделать что-то не так.
— Ото такая с малых лет, — сказала она Батурину. — Заберет если что в голову, не выбьешь ничем.
Но с того дня бубнила Клаве о том, что у нее добрый муж, что детям нужен отец, сердилась, дулась и ворчала; и так, с двух сторон, одолели они Клаву, которая, отбиваясь от них, то сердилась, то посмеивалась. А решившись ехать, вроде бы махнула на все рукой и даже повеселела, да только перед самым отъездом, когда они были с мужем вдвоем, вдруг сказала:
— Пожалел ты меня… и снова жалеешь. — Помолчала и добавила: — Не надо жалеть, потому что жалость твоя без ножа режет.
И равнодушно слушала, как Батурин в который раз доказывал, что не жалел, а любил и любит теперь. Он злился, нервничал и говорил с такой же живостью, как говорил когда-то, и Клава, вспомнив об этом, тихо посмеялась, затем вздохнула и чуть было не сказала: «Но я-то не люблю тебя!» Промолчала, хотя он и так понял, когда она проговорила:
— Поедем… Как только жить будем — не знаю.
Через полгода они развелись.
Так просила Клава, и Батурин уступил, потому что устал мучиться: Клава не замечала его вовсе, и другой раз казалось, не приди он домой, она и не вспомнит. Тяжело было думать, что останется он без семьи, без сыновей, которых он очень любил, и Батурин уехал как можно дальше. Вот так и оказался в Мурманске… Клава на алименты не подавала, и он обещал высылать по пятьдесят рублей.
— Если смогу, пришлю больше…
— Как хочешь, — равнодушно ответила Клава, и это было последнее, что он от нее слышал.
Все эти годы Батурин исправно посылал деньги, получал короткие письма от сыновей. Клава не написала ни строчки, будто бы все эти дела ее не касались, а Батурин поэтому и не смог пересилить себя и поехать в Иваново. Может, поэтому его так взволновала короткая телеграмма, подписанная: «Клава». В этом имени для него была половина жизни, если не больше, и он сразу же поехал. Оказалось, старший сын простудился и опасно заболел, врачи опасались за его жизнь. Клава была в отчаянье и вызвала Батурина, будто бы именно он мог помочь сыну… А Батурин, пока добирался, с надеждой думал, что, может, все не так опасно и что Клава нашла этот предлог, пожалев о разводе. В такое мало верилось, но он готов был верить во что угодно, потому что не позабыл Клаву.
Она мало изменилась, устала только от бессонных ночей, от переживаний; не изменилось и ее отношение к Батурину. Она всплакнула при встрече, сказав, что он сильно поседел, поблагодарила за приезд, а после заботилась о нем, насколько хватало сил. Сын уже стал потихоньку выкарабкиваться, врачи твердо сказали, что кризис миновал, и Клава отошла немного, улыбнулась Батурину, спросив, как он там живет. Но слушала без интереса, и он почти ничего не рассказал. А Клава и не настаивала. Через неделю Батурин уехал…
— Ты меня слушаешь? — оторвал его от воспоминаний Алексей. — Не устал?.. А то я все говорю…
— Нет-нет, — поспешно заверил его Батурин, смущенно улыбнувшись и взглянув в окно. — Темнеет…
— Да, дни все короче, — легко согласился Алексей, помолчал. — Так вот слушай. Намучился я с этим тройничным нервом; сперва полагал — голова заболела, а потом соображаю — что-то не то… Оно ведь живешь в молодые годы, не знаешь, где у тебя что, где там сердце, где почки… Да…
Алексей, наверное, продолжал то, что рассказывал раньше и что Батурин попросту прослушал. Говорил он так, как говорят заядлые охотники: подробно, въедливо, прищуривая один глаз; и какое-то время Батурин внимательно слушал рассказ о том, как Алексей, намучившись, побежал в больницу и потребовал, чтобы ему сделали операцию — пусть бы даже и вырезали глаз… За окном все больше темнело, снова начиналась метель, снежинки бились о стекло, и Батурин подумал, что сколько на свете людей, столько и напастей: у каждого свое какое-то горе.
— И веришь! — тихо вскрикнул Алексей. — Будто бы кто пальцами глаз крутит: пытка какая-то… Режьте, говорю, сил моих больше нет! Ну тут уколы сразу — отпустило немного. Да! Это можно бы и не рассказывать, если бы не произошло то, к чему я так долго подступаю. Решил я, значит, уехать оттуда. Решил, потому как купаться нельзя, загорать нельзя и даже не выпей ни капли. Думаю, раз такая оказия, проведаю матерь, время-то у меня еще было… Сел в поезд и поехал, а тут…
Алексей примолк, как бы отделяя рассказанное от того, что будет дальше, и поглядел на Батурина с прищуром, будто бы прицеливался и выяснял, можно ли ему доверить тайну. Тот понимающе улыбнулся, предлагая рассказывать дальше, и некстати подумал, что он тоже однажды сел в поезд и оказался в Мурманске. Но слушать стал внимательнее, надеясь, что теперь-то Алексей расскажет что-то интересное. И узнал, как Алексей с трудом достал билет, как вскочил не в тот поезд, а пока искал свой, чуть не опоздал. Рассказывал он так обстоятельно, что Батурин почувствовал усталость, слушать вовсе не хотелось, но сидеть в купе было еще тоскливее… Алексей, упомянув еще раз тройничный нерв, говорил о том, как попал в вагон, где ехали завербованные на работу девушки. Настроение у него улучшилось, потому что и глаз не болел, да и соседство оказалось интересное. Он поглядывал на девушек, они — на него. И посмеивались, как умеют посмеиваться девушки, когда их много. Все это легко можно было представить: и вагон, и девушек, и Алексея, который и заговорил бы с ними, да боялся.
— Мы же смелые, когда нас семеро, — говорил он. — А тут все наоборот. Да еще и старшая появилась, женщина уже в летах, они и присмирели. А до этого знай себе хихикают беспричинно. Одна, правда, не смеялась, строго на меня глядела, отвернется, а после снова поглядит.
Алексей замолчал, помял в пальцах сигарету и снова закурил, и Батурин успел подумать, что ложиться спать, пожалуй, не стоит: прибудут они где-то за полночь, но поскольку он жил недалеко от вокзала, то можно дойти пешком. «Все равно ведь не усну, — решил он. — Только валяться буду…»
Алексей с этой девушкой все же познакомился — правда, не сразу, а ближе к вечеру, когда, как он сказал, «отмотали» километров триста. Однако и знакомство и разговоры происходили украдкой, чтобы не заметила старшая: то окажутся вместе у бачка с водой, то в тамбур выйдут. Подруги девушки наблюдали за ними, посмеивались. Алексей смущался, а девушка и внимания не обращала. Сначала он подумал, что его хотят разыграть — девушки на такое способны, но оказалось вовсе не так.
— Я уж узнал, куда их везут, — говорил Алексей, затягиваясь сигаретой и прищуривая один глаз. — Стоим в тамбуре, разговариваем. И все бы ничего, да глядит она на меня как-то… серьезно, что ли. Даже не поймешь, словно бы узнать хочет, кто же я такой. Взгляд у нее цепкий, мне даже как-то не по себе. А я, в общем-то, спокойный был тогда, но тут взволновался, отчего — и сам не пойму. Что-то она мне сказать хочет, а что?.. Когда еще не знакомились, она прошла воды попить, да и взглянула на меня, взглянула — вроде бы смелости прибавила. На ней такое платьице простое, светлое, в цветок… Стала воду пить, стакан держит у губ, а сама на меня глядит…
Батурину стало интересно, потому что у него никогда не случалось ничего подобного; он оживился, представив душный вагон, незаметные быстрые взгляды, знакомство, недомолвки и то, что старшая наблюдает. «Запретный плод слаще», — подумал он и снова слушал Алексея, который говорил тише, но живее, помогал себе руками и вроде бы даже волновался. Казалось, он один из тех, кто любит затасканные анекдоты и вот такие случаи из жизни, если они, конечно, из жизни, а не придуманы.
— А в тамбуре она у меня адрес попросила, — продолжал Алексей. — «Это еще, говорю, зачем?..» Удивление берет: мы и потолковать не успели как следует, и сразу же адрес. Нет, думаю, какая-то ты не такая. Но я, брат, тоже тертый…
«Что, боишься? — спрашивает она меня. — Думаешь, искать буду?»
«Да чего мне бояться, — ответил ей, а сам не понимаю, зачем меня искать. — Вы с подругами решили посмеяться надо мною, но это у вас не выйдет».
«Посмеяться? — переспросила она меня. — Зачем же мне смеяться, да и ни при чем подруги».
И толково объяснила мне, что поговорить в тамбуре нам не дадут, потому что вот-вот старшая нагрянет, в вагон загонит. А если адрес у нее будет, она как приедет на место, определится, так мне и напишет.
«Что же в этом такого? — спрашивает. — А мне многое тебе сказать надо».
И смотрит вопросительно, понимаю я или нет.
«Да ладно, — говорю, — пусть будет по-твоему».
А самому не верится: все как-то странно. Придумал я адрес, только город правильно и назвал, остальное наврал. Она принесла огрызок карандаша и листок из блокнота, записала и поблагодарила. Тут меня что-то кольнуло, хотел правду открыть, но подумал — после, не то разговор испортится. А старшая, надо сказать, то ли притомилась, то ли не заметила, что мы из вагона исчезли, но не показывалась. Кто и зайдет в тамбур, постоит и уйдет, так что мы вдвоем. А оно, как теперь, стемнело уже… И вот стоим мы у окна, глядим на огоньки, поля да станции. Все лесозащитные полосы тянулись, запомнились они, потому что мы даже посмеялись: вроде бы полосы и нужны для того, чтобы паровоз в сторону не свернул. Глупости, конечно, а тогда казалось смешным. Вагон на стрелке мотнуло, она ухватилась за меня, вскрикнула. Я за плечи придержал, обнял — не обнял, так уж… Страшно так стало, смотрю ей прямо в глаза, да еще мысль, как бы кто не вошел. Колеса: «Чики-чики!» — словно бы уговаривают… Она не отстранилась, не вырвалась, прижалась ко мне и голову откинула. Вот в тамбуре мы и поцеловались. А после стояли, молчали, как преступники. Ей стыдно, да и мне: не такой я смелый… До этого мне только соседка и была известна, с детства на нее поглядывал: годков на десять старше, а вот же нравилась: копна каштановых волос и груди высокие… Да! вот так мы молчали, а она вдруг возьми да и засмейся.