Край неба — страница 33 из 56

Настенька никогда не жаловалась. В ее магазинчике женщины простаивали подолгу, судачили, говорили о трудностях, о мужьях и детях. И Настенька терпеливо выслушивала их, давала по десятку тетрадей, которых тогда не хватало, и со вздохом приговаривала:

— Такая наша доля…

И будто брала на себя часть той тяжести, которая в послевоенные годы лежала почти на каждом.

На улице уже говорили, что Настенька приняла инвалида и что у ее сына будет отец. Большинство из нас росло без отцов, но зависти к Гриньке никто не испытывал, потому что его «отец» выглядел отнюдь не героем. А наши отцы — и погибшие и ушедшие в другие семьи — были именно такими. Так что особенного внимания инвалид Извеков, скрипевший по двору протезом, не привлекал. Мы больше завидовали велосипеду, привезенному Николаем Петровичем вместе с телогрейкой и тощим вещмешком. Ничего подобного на нашей улице не водилось, да и во всем поселке велосипедов было мало, старых, ободранных, с самодельными багажниками. Каждый владелец велосипеда возил с собою замок и, заходя, предположим, в магазин, приковывал свой драндулет к забору. Если же он забывал это сделать или надеялся, что заскочит всего лишь на минутку, его ждало огорчение: велосипед тут же исчезал. Кричать было бесполезно… Но разве какой-нибудь драндулет мог сравниться с велосипедом Извекова, обода которого ослепительно сверкали никелем, а задняя втулка, промасленная и протертая, горела на солнце. Седло было желто-коричневое, новое. Извеков на велосипеде не ездил, потому что некуда было ездить, и на нем гонял Гришка, вызывая у нас откровенную зависть. Одно время мы даже невзлюбили его из-за велосипеда, потому что он очень уж неохотно давал прокатиться. Но благодаря именно велосипеду Извеков стал для нас заметнее: он-то был тихий человек, почти не выходил со двора, и серые глаза его смотрели на людей с интересом и какой-то настороженностью, будто когда-то инвалида крепко припугнули и испуг этот так и остался. И главное, он не был похожим на других инвалидов. Те не забывали наведываться в чайную, потягивали пиво, иногда напивались, громко разговаривали и стучали кружками. А Извеков хромал от дома до ворот, скрипел протезом и, словно бы отвечая каким-то своим мыслям, приговаривал: «Да-да!»

Подойдя однажды к забору и взявшись за штакетины, он с изумлением смотрел на индюков, на собаку и утку. Заметив еще и меня, он поздоровался. И сказал это так, словно мы были давно знакомы и просто долго не виделись, а вот теперь он приехал и рад видеть и меня, и наш двор, и дикую утку. Бледное лицо его было еще белее на солнце, а печальные глаза загорелись на мгновенье огоньком.

«Здравствуйте!» — сказал он — я никогда больше не слышал, чтобы кто-нибудь произносил это слово с такой теплотой.

Я рассказал Извекову, как зовут собаку и лису, сказал, что индюки очень сердитые. Он не промолвил в ответ ни слова, даже не кивнул и только смотрел на утку. Мне подумалось, что ему хочется подержать ее в руках, поэтому я тут же ухватил дикарку и протянул Извекову.

— Надо же! — проговорил он с каким-то изумлением и легко коснулся оперения. — Надо же, — повторил он. — Уточка…

Утка встревожилась, а Извеков, словно бы очнувшись, смущенно улыбнулся, сказав:

— Да-да!

И поковылял домой.

Я вспомнил, как наша хозяйка говорила моей матери, что Настенька, видать, взвалила на себя непосильную заботу: Извеков весь израненный, работать не сможет, болеет.

— Сердце у него слабое, — рассказывала она, вздыхая. — И осколки во всем теле… А пенсия-то, пенсия — копейки. Как будет Настенька — не знаю.

А Настенька, как и прежде, убегала утром на работу, в обед возвращалась и от ворот кричала:

— Коля! Ты ел что-нибудь?..

— Та, — неопределенно, словно бы отмахиваясь, отвечал Извеков, продолжая хромать. — Не хочется.

— Ой-ой-ой! — причитала Настенька, и маленькое лицо ее выражало крайний испуг, вроде бы она замечала, как во дворе что-то загорается. Она влетала в хату и через минуту оттуда слышалось:

— Коля, иди сюда!.. А где Гриша бегает?.. Гриша!

После Настенька убегала в магазинчик, а Извеков выходил во двор и продолжал хромать. Я не понимал, отчего он ходит и ходит как заведенный, как не понимал, что приживаться на новом месте нелегко. Не знал я и о том, что инвалида замучила язва желудка, что в голове у него постоянно свистит, поэтому он избегает тишины дома. После мне стало известно, что братья Извекова, решив, что их младший недолго протянет на этом свете, отказались помогать, полагая, наверное, что дело это просто бесполезное. А поэтому Извекову было еще и обидно.

Зимой Извеков слег и больше не показывался во дворе. На улице поговаривали, что инвалид до весны не дотянет, помрет. Гринька от всех вопросов отмахивался или же скупо отвечал, что отчим ничего не ест, лежит и молчит. Извекова отвезли в госпиталь. Настенька ездила проведывать и возвращалась грустная: дела, видно, были неважные. Так же как и раньше, Настенька убегала по утрам в магазин, вечером возвращалась домой. На базаре она купила двух куриц и держала их в сарайчике, чтобы они привыкли и не убежали, а главное, чтобы их не украли.

Она ждала Извекова, и он вернулся в марте и снова хромал по двору, приговаривая свое неизменное «да-да!». В госпитале его подлечили, он повеселел и, расхрабрившись как-то, сказал нашему хозяину, что доживет до девятого мая. А в апреле, когда потеплело, взялся подкрашивать ставни на окнах, рамы и двери. Окна заголубели, повеселели, да и весь домик стал наряднее. Красить Извеков любил: стоит себе на солнышке и кисточкой неторопливо водит. После смастерил трубы для стока воды, долго возился, но уж приладил как надо. Покрасил их и воду отвел не куда-нибудь, а под яблони. И радовался, когда были силы работать, оживал.

Каждый год девятого мая наш поселок становился шумным и разгульным. Песни слышались до поздней ночи… Инвалиды, фронтовики — а их тогда много было — выходили на центральную улицу, толклись около орсовской столовой, где прямо во дворе продавали бочковое пиво, устраивались в скверике возле кинотеатра, пили, говорили и пели песни.

В тот день хромавшего по двору Извекова окликнул наш хозяин, принарядившийся и надевший пиджак с орденами.

— Что дома скучаете? — спросил он Извекова, который был одет совсем не празднично: рубашка, фуфайка внакидку да шаровары, порванные на сгибе протеза. — Пошли бы куда, праздник ведь…

— Та, — откликнулся Извеков, словно бы отмахнулся. — Куда мне идти.

— А люди уже гуляют, слышите? — сказал хозяин, поглядывая в сторону дома, откуда должна была появиться жена. — Мы вот тоже собрались к друзьям… День сегодня такой, помянуть надо и вспомнить…

— Да-да, — согласился Извеков, помолчал и снова: — Да-да!

— Вы в каких войсках были?

— В артиллерии, — ответил Извеков. — В артиллерии, — повторил он и добавил: — Всего вам хорошего!

И пошел домой.

— Подсыпали ему, — сказал хозяин подошедшей как раз жене. — Хватит на всю жизнь…

Они отправились в гости, а Извеков снова вышел из дому, ходил по двору, изредка останавливаясь и прислушиваясь. Где-то неподалеку играла гармошка, слышались веселые голоса и обрывки песен. И, послушав, Извеков опять скрипел протезом, и опять слышалось его неизменное «да-да!».


Прошла весна, наступило лето, а затем осень и зима, но и зима прошла: снег стаял, дни становились все теплее, солнечнее. Извеков все так же ходил по двору, ездил в госпиталь, и не однажды на улице говорили, что он не вернется. Но он возвращался. Настенька бегала на работу, в аптеку, доставала минеральную воду, крутилась дома допоздна. Весной она копала огород, сажала картошку, а перед самым порогом — цветы: пионы и маттиолу, дурманящую по ночам. Забот у нее прибавилось, появилось десятка два цыплят, которых надо было оберегать от холода и котов. Она переживала, когда Извеков уезжал в госпиталь, ждала его, думая о том, что надо будет насушить липового цвета, запастись малиной и привезти заблаговременно уголь и дрова…

Пришло время, и мы с матерью, построив свой дом, уехали от наших добрых хозяев, от Извекова и Настеньки. В нашем доме были готовы только кухня и одна комната, а полы были положены, как говорят, на живую нитку, но все же это лучше, чем чужая квартира. Изредка я навещал хозяев, видел и Николая Петровича и Настеньку, а потом уехал из поселка, и если и приезжал, то ненадолго… Чем дальше уходило послевоенное время, тем чаще я вспоминал его. Казалось, что в те годы, несмотря на очереди за хлебом, на отсутствие в продаже приличных костюмов, была какая-то удивительная радость жизни и всеобщая вера во что-то прекрасное. Люди в большей степени были братьями. Так я думал, не забывая ни хорошего, ни плохого, и в мыслях этих мне все чаще виделся инвалид Извеков, занесенный судьбой в поселок. Жизнь его, в которой, как мне казалось, не было никаких радостей, виделась мне особенной, не похожей на жизнь других инвалидов… Однажды, приехав проведать мать, я собрался в гости к Настеньке и Извекову. В тот год, кстати, исполнилось ровно двадцать лет, как они сошлись.

Встретили они меня приветливо и просто, как встречают гостя добрые люди: пришел так пришел, чем богаты, тем и рады. И Настенька, и ее муж постарели. Настенька, правда, осталась все такой же подвижной, хлопотливой. От множества мелких морщин лицо ее стало еще добрее, и вся она сделалась вроде бы меньше. Она скоренько накрыла на стол, выставила выпить и закусить. Я попытался было отказаться, говоря, что зашел ненадолго, но Извеков сказал:

— Та по сто грамм… Я и то выпью!

— О, большой случай, — весело поддержала Настенька. — Что ж оно такое стряслось, что ты отважился?..

— А бери его морока, — серьезно и грустно ответил Николай Петрович. — Чую теперь: все одно уже…

Проговорил это и смолк. Тонкие губы плотно сжаты, дрожат, лицо серое, землистое, а в глазах — слезы.

— Перестань, Коля, — тихо попросила Настенька. — Не надо об этом думать! Ездил же раньше?.. Ездил! И вертался… И теперь так будет, потому что там доктора, процедуры, лекарство… Нервы у него никудышные, — пояснила она мне. — Не расстраивайся, гость к нам пришел…