Так и уговорила мужа, повеселел он, даже посмеялся над собой:
— Умирать не хочется, — сказал, — потому как жить бы теперь да жить… Машину мне призначили, да и так бы… Легче стало инвалидам, не сравнишь.
Мы выпили, поговорили. Оказалось, что Извеков через два дня едет в госпиталь.
— Поедет, то польза будет, — втолковывала мне Настенька. — Ничего же не ест, сколько ни заставляю.
— Та это бы ничего, — перебил ее повеселевший Извеков. — К этому я привык, а вот к свисту никак не привыкну. Похоже, как снаряд летит, с тех пор еще. Я и доктору балакал, он мне порошков прописал. А что те порошки, если оно свистит…
— Да так, — вздохнув, согласилась Настенька, — а все же в госпитале доктора.
Она медленно и грустно закивала головой, словно бы кланялась и госпиталю, и людям в единственной и последней своей надежде.
— Особенно ночью, — продолжал Николай Петрович доверительным тоном, даже голос понизил, словно бы рассказывал необыкновенную тайну. — Или в тишине, вот как бы теперь, мы сидим, разговариваем, а оно свистит… Но ночью! ночью нет спасения. Доктор сказал мне: сложно, говорит, палец вылечить, а голову… Эх! — Он безнадежно махнул рукой. — Кто там что знает… Летит, летит, когда-нибудь прибудет!
— Не балакай чего не надо, — сказала Настенька. — Все будет хорошо!.. Так думай и так настраивай себя… Оно и отступится.
— Да-да! — откликнулся Николай Петрович, взглянув на жену. — Все будет хорошо.
И тяжело вздохнул.
После он снова говорил о госпитале, о болезнях, с которыми так сжился, что не представляет, верно, без них своей жизни. Настенька рассказала, что приезжал Гринька с женой и детьми, гостили у них почти месяц… Мне хотелось расспросить Извекова о военном времени, но говорить об этом прямо было неловко: я был уверен, что Извеков отмахнется при первом упоминании о войне, как отмахивалось большинство воевавших, кому досталось, как сказал когда-то бывший наш хозяин, на всю жизнь. Так оно и вышло: когда Извеков заговорил о Дальнем Востоке, куда попал в сорок третьем году, а я попросил рассказать, что было дальше, он засмеялся.
— Та что там рассказывать, — ответил он мне и, похоже, даже удивился. — Ничего интересного… Так уж…
Он не договорил, задумался, и я понял, что Извеков больше ничего не скажет, но он неожиданно заговорил о том, как его призвали в армию. Он побывал на Дальнем Востоке, но оттуда их вскоре сняли и повезли в Тамбов…
Говорил Извеков тихо, все время перекладывал с места на место вилку — видать, волновался. Возможно, он говорил об этом впервые. Рассказ его вышел коротким и грустным. Но сам Извеков, чем больше рассказывал, тем больше веселел. Он даже раскраснелся и стал вроде бы моложе.
— Присвоили мне сержанта и отправили на фронт, — говорил он мне живо, иногда останавливался задумавшись, вспоминал. — Но это уже из Житомира… Да, из Житомира. Там стоял Восьмой артполк, и туда приезжали с фронтов за пополнением. Приехал лейтенант: «Мне надо сорок человек!» Надо?! Пожалуйста! Выбирай каких! Связистов, разведчиков, огневиков… Полки переформировываются, материальная часть заменяется, потому как прогар стволов. Так и люди — пополнение требуется. И на фронт! Я не дошел… на мине подорвался. Это уже в Карпатах. Приехали мы на новый участок, а там как раз хлопцы наскочили на мину. Мне Пучков и говорит: «Иди помоги!» А Пучков начальником штаба был, сам с Калининской области… Да, я и пошел, даже оружия с собою не брал, потому что там с полкилометра. И как пошел, так и подорвался: ночью оно, участок новый. Чую, рвануло меня так, вроде бы я кудась лечу, вроде бы в облака… И легко стало, легко…
Николай Петрович помолчал, вспоминая, наверное, тот момент. Мы с Настенькой сидели тихо, она тронула было тарелку, и та звякнула тонко. «Ах ты господи!» — прошептала Настенька, а Николай Петрович проговорил свое обычное «да-да!».
— Ну, услыхали, пришли и за мною, — продолжал он, — а когда взялись нести, то еще раз подорвались. Так я уж и не знаю, как их поранило, не скажу, не знаю. Живы остались или побило… Очнулся — один. Уполз, значит, от того места. Потом еще полз, а у меня ни пакета, ни чего-нибудь, чтобы ноги перевязать, кровь остановить. Помню, головою вниз лег, горы же там, и вроде бы легче. И силы не стало, не помню ничего. Потом ноги мне перетянули, очнулся я, помню, Пучков приходил… Писали мне, погиб он вскоре. Как, что — не знаю, не скажу, но погиб. Жаль его… Да, привезли меня в медсанбат, на подводе привезли, побудили там врачей. А уже светать стало, посмотрел я — от ноги одни шматки остались, кожа болтается, и кость торчит. В медсанбате меня обработали, положили на коечку. Сестра там была, все чаем поила, а после повезли на Ивано-Франковск… А ранило — это близ Старого Самбора. Ну, давайте, — перебил сам себя Извеков, — еще по чарочке выпьем.
— Так, может, внести еще чего? — схватилась Настенька. — Может, яблок?.. У меня в банках, хорошие… И груши есть! А?
Я отказывался, просил не беспокоиться, но Николай Петрович, наливая рюмки, сказал:
— И что ты, Настенька, спрашиваешь… Раз такое дело, неси все! И яблоки…
— Да я мигом, лишь бы вы ели, — ответила Настенька и выскочила из хаты. Через минуту она вернулась с двумя банками домашних консервов. Вытерла запылившиеся крышки и бока, открыла… Видно было, что она рада и моему приходу, и тому, что муж выпил хотя бы и малость и повеселел.
— А больше ничего и не было, — сказал Николай Петрович, когда мы выпили еще по чарке. — Как отвезли меня да еще одного лейтенанта, так дальше одни госпиталя… Я еще помню, отдал шинель подводчику, забирай, говорю, мне она без надобности… Надежды не было. А вот откуда у меня шинель?.. Я же в гимнастерке пошел, даже оружия не брал… Наверное, хлопцы принесли…
— Принесли, конечно, — убежденно сказала Настенька, будто знала это достоверно. — Друзья же…
— Наверное, — еще раз сказал Николай Петрович. — В госпитале меня подправили, не скоро, правда, а после билет белый дали и пенсию в девяносто рублей. А буханка хлеба тогда всю сотню стоила, все потому что… Эх! — перебил он сам себя. — Что об этом говорить! Потом, правда, добавили, сержантскую надбавку дали, но это года через три, инвалидам пенсию посчитали с довоенного заработка, многим легче стало. Но мне без разницы, потому что я взят был из колхоза, да и молодым. Какой там у меня заработок в семнадцать лет… Так что вот так… А доктор мне балакает: пищу легкую, говорит, надо, чаю побольше. — Извеков возвратился к старому разговору, посмеялся, вспомнив доктора. — Чай-то я пью и солей стараюсь поменьше, но тогда, сам знаешь, что было… Хлебу и тому рад. Настенька вот курей развела, и пенсия теперь больше, но здоровья нет. Гроши есть, а ничего не хочется. И живешь, одним словом, потому что — как же иначе…
Мы долго еще сидели за столом, говорили о жизни в поселке, о новостях. Извеков сказал, что теперь люди живут богаче, но отчего-то безрадостно и скрытно.
— Каждый сам по себе, — говорил он. — Раньше такого не было, а теперь — работа да телевизор…
— И жадных стало больше, — поддержала Настенька. — Если кто допадется до чего, то грабит до последнего. А одна тут, — она улыбнулась и взглянула на мужа, — на нашей улице, даже машине позавидовала. Чего, говорит, им не жить.
Извеков посмеялся и стал рассказывать о «Запорожце», у которого барахлит карбюратор и который больше стоит, чем ездит, потому что ездить и некуда! Машина, как когда-то велосипед, является самой дорогой вещью. Мороки с нею немало; то одно ей надо, то другое.
— И радуется той машине, чисто дитё малое, — посмеиваясь над мужем, сказала Настенька. — Одно ее вытирает да протирает, скажу — сердится.
— Да-да, — весело откликнулся Извеков и стал доказывать, что машину надо содержать в порядке, тогда она и служить дольше будет.
— Износится — другую дадут, — сказала Настенька. — Было бы здоровье, а машина…
— Дать-то, может, и дадут, — рассудительно ответил Извеков. — Но у нас ведь как! А вдруг что изменится?.. «Эту беречь надо. Гриша еще ездить будет, потому что…
— Перестань! — оборвала мужа Настенька. — Нечего об этом думать.
Ушел я из гостей поздно вечером и, шагая знакомыми улочками, думал о том, как Извекова, тогда восемнадцатилетнего парня, долго везли эшелонами на запад, везли, как оказалось, только затем, чтобы он подорвался на мине, а после — доставили в тыл. Вроде бы свозили его на кровавые смотрины, показали смерть и вернули, чтобы жил и помнил, чтобы не забывал никогда. Было понятно, отчего он никогда не тянулся к компаниям, не вывешивал на грудь медалей: рассказывать, в общем-то, было нечего, а медалями его наградили после войны. Став инвалидом, Извеков не имел даже того, что имели другие фронтовики, — воспоминаний. Он не успел ничего совершить, не добрался до фронта. И в этом его отличие от многих. Жизнь Извекова кажется мне не похожей ни на чью другую еще и потому, что в ней после взрыва двух мин уже ничего не могло произойти: сил хватало только на то, чтобы не умереть.
Братья Извекова, в общем, правильно решили, что их меньший не задержится долго на этой земле, но — никому не ведома судьба человека, и можно только догадываться, что увечному и слабому как раз и предопределено жить. К тому же они знать не могли, что в каком-то поселке, похожем на тысячи других затерявшихся по стране, живет Настенька, которая, как только умела, боролась за жизнь инвалида, ждала его из госпиталей и уверяла его, что он будет жить… И мне вспомнилось, как она говорила, что треть дома отписала мужу.
— А то как же, — сказала она убежденно. — Умру я или что, а как же Коля? Хата на меня записана, а люди кинутся закон соблюдать. Да, так оно будет, — уверяла она меня и вроде бы простодушно удивлялась своим же словам. — А мы к тому же и не расписаны…
Прошло, наверное, с полчаса.
Я все так же сидел в сумраке скверика, Извеков хромал от дверей вокзала до кубовой, согревая израненную ногу. Настенька стояла под часами. Протез Извекова посвистывал на сгибе, поскрипывал гравий. С минуты на минуту должен был подойти поезд.