А что могла знать об этом его жена?.. Почти ничего. Она терпеливо ждала мужа, веря, что своим ожиданием отвращает от него беды, и поначалу оставалась все такой же веселой, живой и красивой. Она все еще надеялась, что когда-нибудь они переедут в большой город. Иногда заговаривала об этом с мужем. И тот соглашался: «Надо только технику освоить как следует, — говорил он. — А там подумаем!..» Похоже, он и сам в это верил. И после такого разговора снова улетал, а она оставалась. Возможно, жена просила взять ее в рейс, чтобы самой увидеть то, о чем рассказывали приходившие к мужу товарищи, такие же пилоты… И муж свозил ее в Местию или на Псху, показав с высоты речку Ингури, горы и облака. Возможно, она и не раз летала с ним, — мне отчего-то хотелось, чтобы это было именно так.
Шли годы… Женщина притерпелась к жизни поселка и жила равнодушно, как живет в нем большинство людей. Появились дети, они требовали заботы и отрывали от грустных мыслей. Из тесной комнаты они переехали в этот светлый и легкий дом. Теперь это был их дом, их комнаты, и женщина все чаще думала о том, что не так уж и плохо жить у моря, где всегда тепло. Она утешала себя тем, что не каждому так везет, и мечты забывались. Ей даже не верилось, что она мечтала о большом городе, в котором и театры, и концерты. Неудивительно, что когда она случайно попала в такой город, то сразу устала от шума и сутолоки. Город больше не прельщал ее, и, возвратившись в поселок, она с тихой радостью снова предалась спокойной жизни. Каждый день находились какие-то новые заботы, каждый день был похож на все другие, и жизнь катилась…
Так думал я, сидя перед раскрытым окном, и смотрел на пустой двор, на дом. День все больше клонился к вечеру, тень шелковицы приходилась теперь на веранду, на дверь, за которой давно уже скрылась женщина, на окна… Мне было понятно, зачем эта женщина надела такое нарядное платье и на прическу потратила не меньше часа; ей совершенно негде показать себя, свои наряды, ей одиноко и тесно жить в этом доме, в поселке. Муж укатил, даже не взглянув на нее, и ей должно быть еще и обидно… В ее жизни не было ничего удивительного — так жили многие, но мне стало жаль женщину. Судя по тому, что я видел, она все еще ждала чего-то… Стало грустно от мыслей об этой женщине и оттого, что это чувство ожидания знакомо и мне: сколько раз думал я, что наступит день, когда все переменится… Вероятно, так думают многие. И неожиданно я ощутил какую-то вину перед этой женщиной. Похожее чувство возникает у меня, когда я встречаю на улице людей увечных, хромых или слепых и всякий раз ищу предлог помочь им хоть чем-то… Здесь же было совсем не то: красивая, здоровая и чужая, совсем чужая женщина вызвала во мне безотчетное чувство вины, больше того — мне хотелось сказать ей что-то, но что, я еще не знал, чувствовал только, что поговорить с ней очень важно для меня. Быть может, мне необходимо было убедиться, так ли все то, что я придумал?.. Прав ли я?.. А впрочем, был ли смысл в этих вопросах, ведь я же толком ничего не знал, видел только, как она развешивала белье… И тогда — впервые за то время, пока я следил за женщиной, и после, когда представлял ее жизнь, — я равнодушно посмотрел на исписанные листы, все так же лежавшие на столе, и подумал, что никакое сияние во всем его великолепии и блеске не может сравниться с единственной живой человеческой жизнью. Бортмеханик-то, наверное, знал об этом… Больше я не мог сидеть за столом, встал, походил по квартире, лег на кровать. Окно было далеко от меня, и я не видел, что происходило во дворике, да и происходило ли что. В руках у меня была книжка, одна из тех, что я всегда вожу с собою. Но читать я тоже не мог, перелистывал страницы, будто надеясь найти ответ. Какое-то беспокойство овладело мной, и я с удивлением вспоминал, что еще недавно меня радовали эта квартира, одиночество, свобода.
Не выдержав, я снова сел за стол и стал ждать появления женщины: мне казалось, что я так и не увидел чего-то главного… Ждать пришлось недолго. Женщина появилась на веранде и спустилась вниз. В эту же минуту показался ее муж. Медленно, рывками он вел велосипед за руль, ноги его предательски заплетались. Удивительно, он набрался так основательно, уложившись в столь короткое время.
— Жена! — слабым, но веселым голосом вскрикнул мужчина. — Это я пришел!.. Вот!.. — Он с удивлением посмотрел на велосипед и ткнул в него пальцем. — Не хочет ехать… падает…
— Купи трехколесный, — равнодушно ответила женщина, и понятно было, что эти слова она говорит не впервые, и, когда муж ее, преодолев лестницу, скрылся внутри дома, она втащила велосипед на веранду, затем вернулась, села на нижние ступени лестницы и задумалась.
Быстро, как это бывает на юге, потемнело, с огорода от кустов стала наползать густая темень. В доме зажглось одно окно, высветив угол комнаты, шкаф и стену; желтое это окно вроде бы ускорило наступление вечера. Было тихо, только откуда-то издалека слышались голоса детей, их смех и крики… Женщина, подпирая рукой щеку, все сидела на ступенях, будто ждала чего-то. Платье ее вскоре потеряло свой синий цвет и превратилось в темное, пятнистое. В сумерках лицо женщины увиделось мне таинственным и грустным. Один раз она взглянула в мою сторону, или мне это только почудилось… Было уже довольно темно.
Через полчаса, собрав свои нехитрые пожитки и надев форменную рубашку с погонами, я пришел в аэропорт. Там было светло, по-вечернему свежо, людно и шумно. Динамики кричали о посадке на Волгоград, приглашали пассажиров пройти к третьему выходу… Я постоял и пошел к уже закрытой кофейне под платанами. Внутри ее тлела желтая лампочка, сквозь окно виднелись белые чашки, противень с песком и красная банка для кофе. Ларек с мороженым тоже был закрыт, на его темном прилавке стояли две вазочки и высокая бутылка из-под вина. В темноте валялись пивные ящики, на которых днем восседали местные дельцы. Теперь их не было, они разошлись по домам, а возможно, пьянствовали где-то. Впрочем, теперь они были мне совершенно безразличны… Я думал о женщине, которая осталась сидеть на лестнице; и было жаль улетать, потому что завтра мы могли бы познакомиться и поговорить.
В экипаже, вылетавшем на Симферополь, оказался знакомый пилот, и эти ребята без лишних разговоров забрали меня с собой. Они даже не спросили, зачем мне в Симферополь, и я был благодарен, потому что не знал, что ответить… Мне было все равно, куда лететь.
— Иди в самолет, — сказал командир и назвал номер машины. — А то посадка скоро…
Я кивнул и пошел, и мне подумалось, что давно я не слышал слов лучше этих. Через какое-то время мы уже летели над морем. Справа ярко горели огни города, а в горах все так же стояли облака, потемневшие в ночи, густо-синие, но с серебристыми от звездного света верхушками. Между ними метались ломаные молнии, освещая короткими вспышками побережье и острые вершины гор.
Встреча
— И-и, калика! — шептались бабы в магазине или же сбежавшись за водой, — калика, а гляди, туда же!.. Сына народила. — И катили молву по улицам поселка, судачили, успокоиться не могли, будто не водилось у них других забот в те весенние чистые дни. Пожимали плечами, губы кривили в злой усмешке, но не могли сказать, горе то или радость. И не жалели ничуть, будто посягнула Анастасия на то, на что не имела никаких прав. — И-и, калика! — Слово это долго шаталось по дворам.
Ничего этого Анастасия не слышала. Роды были долгими, и она, чуть живая и бледная, вымученная, лежала в тишине, далекая от людских голосов, новостей и пересудов, отрезанная от всего, чем жил поселок. Когда появился на свет ее сын и закричал резко в еще пустой для него день, война изошла на нет, и на поселок, жавшийся хатами к железной дороге, накатила радость победы. Вскоре потянулись певучие эшелоны с фронтов, и люди веселели, говорили громче, свободнее, собирались у репродуктора, как собирались на этой же базарной площади в самом начале войны, слушали и гадали, как оно будет дальше… Все чаще, оставляя своих военных товарищей, возвращались в поселок оклемавшиеся после ранений фронтовики. Неузнанные, словно чужие, они приходили по одному, шли пустыми пыльными улочками, оглядываясь по сторонам, вроде бы удивляясь своему возвращению; вдыхали пропаленный паровозами воздух, чадный и привычный с детства. Люди глядели на них из своих просторных до неуютности дворов, выходили за ворота, всматривались и шумно радовались, признав соседского хлопца или просто знакомого. «Не скажешь, никак не скажешь!» — говорили, потому что вернувшиеся с фронтов казались совсем другими людьми… Вечерами слышны были в поселке песни, без устали трудились гармонисты, и веселье затягивалось далеко за полночь и постепенно стихало, уступая весеннее тихое пространство недремлющим кабысдохам с их припугнутым подвыванием. Так праздновали возвращение фронтовиков, и люди, слыша далеко разносившийся шум веселья, топот и песни, радовались за других, некоторые вздыхали и надеялись на лучшее, другие плакали.
Толстые стены больницы — до войны там помещался банк — отрезали Анастасию от всего этого, и она долгими часами думала в покойной тишине палаты, вспоминала. Она еще не знала, как будет жить, но понимала, что произошло что-то очень важное в ней самой, изменившее и ее и будущую жизнь. С этими мыслями пропадал и лейтенант-танкист, задержавшийся было в поселке по своей военной причине, и людские наговоры затихали в ее горячем еще сознании. «До Насти ходит, — шелестело. — Лучше найти не мог… Э-хе-хе… Известное дело: война». И решали тут же: кинет лейтенант Настю, кинет, потому что молодых вдосталь, а она — перестарок, да и нога не гнется. «Идет — хромает, что ж оно такое для женщины! Калика, — говорили, — чего тут думать».
Анастасия слышала когда-то такие пересуды; ей становилось нехорошо и тяжко жить, боялась она чего-то и на людей глядела несмело, диковато. Вроде бы стыдилась того, что лейтенант ходит к ней вечерами, хромоты своей стыдилась. А жизнь в поселке известная: шагу не ступил, а уже все знают, и новости из кон