Край неба — страница 50 из 56

Через несколько дней работа была готова. С утра Федор подправил траву на меже и головку подсолнуха, доведя ее почти до коричневого, и положил кисть. Все! Можно было бы радоваться, но радости как раз и не было, и только тяжелая, какая-то госпитальная усталость. Но и грустно не было, а как-то пусто и бездумно. И пришло в голову, что теперь он не знает, что делать дальше. Федор почувствовал, что за эти несколько месяцев он постарел, что все, что было с ним, ушло безвозвратно и надо будет снова пережить пустоту. Вяло подумалось о поездке в деревню, об этюдах, о детях. Он было ухватился за эти мысли, но тут же отбросил, понимая, что и они не спасут, а затем, повернув картину лицом к стене, быстро собрался и вышел из дому, потому что оставаться в мастерской не было никаких сил.

В сумерки

Удивительна жизнь человеческая, и сколько к ней ни присматриваешься, пытаясь уяснить, в чем же ее сила, так и не узнаешь до конца, и только начинаешь понимать, что нет ничего труднее, чем постичь хотя бы одну судьбу, охватить мысленно жизнь чью-нибудь, ибо другой раз, казалось бы, в простой да и мало известной тебе жизни откроется вдруг такой бездонный омут, о котором и не догадывался. Это так же верно, как и то, что нет, наверное, ничего интереснее на белом свете, чем пытаться понять жизнь человеческую. И чем пристальнее вглядываешься в людей, тем большим становится сожаление о том, как мало мы знаем о живших и как много людей ушло, не оставив даже своего следа. Поистине мудро было сказано, что памяти заслуживает каждый из живущих на земле. Каждый… Задумаешься над этим, и растет удивление перед жизнью.

Об этом я и думал, шагая накатанной зимней дорогой…

Возвращался я из деревни в поселок, и за семь километров пути мне попались навстречу лишь две автомашины да сани проскользили. А так — было безлюдно и тихо. И мне, сжившемуся с шумом и сутолокой большого города, непривычным показалось такое уединение среди снега и простора, совсем одному, без людей… Далеко впереди уже виднелись первые дома поселка, крыши, трубы и высокие тополя, напоминавшие воткнутые в снег метлы. Справа от дороги тянулось заснеженное поле, а слева — широкое болото, тоже заснеженное, замерзшее. Оно было ровное, голое и лежало пониже дороги. На самой его середине, где петляла подо льдом речка, чернели заросли ивняка, редкие деревья. Старый деревянный мост на окраине поселка еле угадывался в снегах.

Близился вечер.

Снег под ногами стал похрустывать, идти было приятно и думалось легко. В душе появилось спокойствие, которое приходит в те редкие минуты, когда вдруг ощутишь всем своим существом единство с окружающим миром. Удивительное равновесие торжествует несколько секунд, и кажется, ничто не способно его нарушить. И поле, и дорога, и далекие дома увидятся такими, какими не видел их прежде и, наверное, никогда больше не увидишь, хотя и будешь смотреть на них еще не раз. Спокойно было и радостно: в деревне я проведал своего старого товарища, с которым давно не встречался, а теперь подходил к поселку, в котором родился и вырос. Ничего необычного в этом и не было, но все же острее, чем когда-либо, почувствовал я зимний вечер, его терпкий свежий воздух и синь, которая уже вкрадывалась в ивняк, в поле, в первые дома поселка, в его по-зимнему пустые сады. Через какой-нибудь час должны были загореться первые звезды.

Впереди лежал старый, закиданный снегом овраг, и дорога, плавно обходя его, выводила меня на широкую улицу поселка. Второй дом на этой улице принадлежал моей давней знакомой — Галине Дмитриевне. В нашем поселке принято больше называть по имени, по фамилии и редко кого зовут иначе, но вот ее привыкли величать по имени-отчеству. В этом доме Галина Дмитриевна жила недавно — купила, возвратившись из города от сына, — а раньше был у нее другой дом, в центре, недалеко от базара. В поселке прошла вся ее жизнь, и жизнь эту, благодаря случаю, я немного знаю. У сына она жила несколько месяцев, пока он не получил трехкомнатную квартиру, и вернулась в поселок. Подобные поездки не редкость, они совершенно одинаковы и заканчиваются, как правило, одним и тем же — возвращением в места родные. А вот судьба Галины Дмитриевны интереснее — возможно, это одна из тех судеб, какие могли сложиться только в нашем поселке.

Приезжая, я всякий раз захожу к Галине Дмитриевне, слушаю новости поселка, узнаю, кто родился, кто умер. О себе она никогда не говорит, и, думаю, если бы спросить о ее жизни, то она не знала бы, что и ответить. «Родилась — вот и живу, — сказала бы. — Работаю…» И действительно, что же еще? Жизнь прошла незаметно, редкими в ней были радости, хватало, правда, печалей, да что о них говорить: немногие в нашем поселке могут похвалиться тем, что печали обошли их стороной.

Вряд ли Галина Дмитриевна знает, что еще в жизни должно быть, кроме работы и бесконечных переживаний. Никто и никогда не говорил ей ни о чем подобном, она только догадывается, что жизнь может быть и другой. Но и догадка эта смутная; иногда на нее накатывает необъяснимая грусть, когда кажется, вышла бы из хаты, со двора и пошла куда глаза глядят… Грусть приходит крайне редко: каждый день находятся какие-то заботы — и не до грусти.

Живет она одна, давно смирилась с этим, как и со многим в своей жизни, и как-то в разговоре, вздохнув, сказала мне:

— Такая наша доля!

Просто сказала и без обиды, потому что обижаться на свою судьбу негоже: какая есть, другой не будет. И в словах этих — и смирение, и прожитая жизнь, в которой главным было заработать кусок хлеба, и то, что трижды выходила замуж и трижды оставалась вдовой. Первый муж пропал без вести в войну, второго — убили бандиты, а третий умер… Возможно, поэтому и вспоминается мне Галина Дмитриевна часто и всегда с грустью, как самый обиженный в поселке человек, хотя, если оглянуться вокруг, видишь немало искалеченных жизней. Но все же и ей, словно бы за какие-то неоплатные грехи человеческие, выпала такая судьба. И, вспоминая Галину Дмитриевну, жизнь в поселке многих еще людей, я думаю о справедливости, которая должна быть на свете, но которой нет и, наверное, никогда не будет. Даже теперь, когда жизнь этой женщины прошла, можно сказать, думается тем не менее о том, что жизнь эта могла быть совсем другой. Казалось бы, что теперь-то думать, искать смысл в изломанной и прожитой жизни? Какой прок задумываться над тем, чего уже не изменить?.. Ответа нет, но думаешь, потому что ни забыть, ни выбросить из головы невозможно.

Впервые я увидел Галину Дмитриевну году в пятидесятом, когда она пришла однажды к моей матери шить платье. Тогда она выходила второй раз замуж. У нее был сын, и она уже не ждала возвращения своего мужа, не надеялась, что он вернется, как возвращались те, кто не сразу попал домой после победы. Мне она принесла три кусочка сахару, снежно-белого, завернутого в батист, и они с матерью завели разговор о платье, как бы лучше и пофасонистее его сшить, о замужестве. В то время Галине Дмитриевне было тридцать, и, понятно, ей очень хотелось, чтобы платье вышло веселым и красивым, каким и должен быть свадебный наряд. О большем тогда никто и не мечтал, да и этот кусок материи достался, наверное, с большим трудом.

Не знаю, чем удивила меня Галина Дмитриевна, тем ли, что принесла сахар, который тогда был в редкость, или же своим внезапным появлением, но смотрел я на нее, как моя мать скажет после, во все глазищи. Впрочем, я тогда на многих смотрел пристально, словно бы уже тогда понимая, что нет ничего интереснее людей с их жизнями и что именно эти жизни зададут мне в будущем бесчисленные вопросы.

— Ты что, сынок, людей не видел? — посмеиваясь, бывало, спрашивала меня мать. — Или в лесу живешь?..

Меня смешили ее слова о лесе, которого в ту пору мне видеть еще не приходилось и который рисовался в воображении как несколько росших вместе деревьев. Таких, например, как клены под окнами.

Как бы то ни было, я запомнил Галину Дмитриевну, а она, встречая меня на улице, останавливалась и говорила всегда одинаково:

— Ой, Митя! Здравствуй!

Спрашивала о чем-нибудь, давала рубль на конфеты, и всегда на лице ее было радостное удивление, словно мы приходились ближайшими родственниками и не виделись так давно, что успели соскучиться. Тогда я не знал, что родственники — люди особенные и радуются не так часто. За рубль я благодарил, хотя, конечно, конфет не покупал, а проигрывал деньги где-нибудь в пристенок, и смотрел с удивлением, не понимая, отчего Галина Дмитриевна так хорошо ко мне относится: кроме свадебного платья, она больше ничего у матери не шила.

Так это и осталось загадкой, но я скоро привык, что Галина Дмитриевна при встрече говорила: «Ой, Митя!..» — и давала деньги. И если раньше она спрашивала, как я учусь в школе и учусь ли вообще, то после интересовалась, где я живу и работаю, есть ли у меня семья.

О довоенной жизни Галины Дмитриевны я знаю очень мало, да и то понаслышке: родилась она в двадцатом году, тринадцати лет осталась без отца, умершего в голодовку, и, несмотря на скрутную жизнь тех лет, выучилась на бухгалтера. Образование это считалось тогда немалым и предполагало обеспеченное будущее. До войны она вышла и замуж… И поскольку Галина Дмитриевна, которая совсем недавно была просто Галя, стала работать, то и поселок показался ей, наверное, другим, и сама она вдруг выделилась, хотя первое время и непривычно было слышать, когда кто-нибудь, встречаясь с нею, говорил:

— Доброго здоровья, Галина Дмитриевна!

И картуз приподнимал, как бы добавляя: «Наше вам почтение!»

Работа, уважение и то, что она вышла замуж, — все это вместе было так хорошо после голода и постоянных тревог, что тот предвоенный год она была счастлива, как может быть счастлива молодая, здоровая и не лишенная красоты женщина. Пройдет больше трех десятков лет, и Галина Дмитриевна, вспоминая, подумает, что то время осталось лучшим в ее жизни. От него остались воспоминания, которым веришь с таким трудом, да две фотокарточки: она с мужем, а другая — с сестрой, на которой она снялась в белом полотняном платье с короткими, по тогдашней моде, пышными рукавами. Смотрит она легко и просто, ожидая от жизни только хорошее.