Край неба — страница 52 из 56

— А умру я, то куда та квартира? — сказала она мне. — Хату можно продать да гроши — Толе… Если б знала точно, что снесут, то продала бы и уж на квартире перебилась бы…

— Да оно так, — согласился я, понимая, что это, может быть, ее самая большая досада. — Можно у Толика пожить…

— Ой, да чего же я к нему поеду, — ответила Галина Дмитриевна, — мешать только… Нет, я нашла бы квартиру да и пожила, сколько там той жизни. Пенсии мне хватит… Ах, — вздохнула она, — если бы знать, что будут сносить…


Не знаю, отчего мне вспомнилось, как давно когда-то мчался я на коньках по обледенелому тротуару и не заметил Галину Дмитриевну. Когда я пролетел мимо, она прокричала мне вслед:

— Митя!..

Я остановился и, развернувшись, подкатил к ней.

— Куда ты мчишься? — спросила она, как всегда, с удивлением в голосе.

— К цыганам, — ответил я. — В табор.

— К цыганам? — переспросила она и, вытащив из кармана деньги, сунула мне два рубля. — А что же там, у цыган?..

— Та что, — ответил я. — Цыгане.

И помчался дальше, распугивая людей на тротуаре. День был ветреный, холодный, понизу мело снегом. Тротуар блестел, как свежезалитый каток, и уводил меня к старой водокачке, где раскинулся табор. Цыганам понравился наш поселок, и они раскинули свои шатры под деревьями недалеко от вокзала. Цыган было много, человек двести или триста, их невозможно было сосчитать, потому что они бродили где-то по улицам и дворам, гадая и выпрашивая то, что могло пригодиться им в хозяйстве. А годилось им все, поскольку у них ничего не было. Помнится, меня это больше всего удивляло, потому что и у нас мало что было, но все же… А у цыган — ничего. Воровством они не занимались, предпочитая, видно, спокойную жизнь, и по вечерам, собравшись у костров, жарили мясо, пили самогон и пели свои песни, иногда дрались. И тогда в красных отблесках костра сверкали ножи, табор гудел, как растревоженный улей, цыганки голосисто визжали, все бегали, кричали, падали на подтаявшую от тепла землю. После все затихало, и они снова пели… Разве мог я тогда подумать, что вся эта беготня с ножами была своего рода представлением, — цыгане, конечно, сразу же смекнули, что в нашем поселке давно ничего не происходило и люди заскучали. Возможно, они дрались вполне серьезно?.. Но что они могли делить? А главное, бегая друг за дружкой с такими длинными ножами, так никого и не убили.

В поселке к цыганам относились по-разному: кто ухмылялся, глядя на их ежедневные походы по дворам, кто давал что-нибудь из одежды, а некоторые недовольно ворчали, что гостей надо бы выпроводить. «В вагоны загнать, — мечтал местный хранитель чистоты, — и вывезти… Нечего тут!..» В поселке народ такой — могли и поддакнуть: «Так-таки и загнать?» — «Загнать и вывезти!» Вот после этого могли покрутить пальцем у виска: что, мол, с такими поделаешь. Я с интересом слушал такие разговоры, и немало прошло времени, пока я понял, что каждый человек соглашается лишь с тем, на что сам способен. В те годы в поселке многие путешествовали, не так, как цыгане, но путешествовать приходилось, так что подобная жизнь была не в диковинку. К тому же приятно было знать, что есть где-то свободные люди. В тот раз, кстати, я стоял почти час, наблюдая, как старая цыганка пекла блины в ведре. Она сидела на расколотом чурбане, придерживала ведро над огнем и через равные промежутки, даже не взглянув на цыганят, взмахивала рукой. Блин летел в снег, однако упасть ему не давали, подхватывали на лету и разрывали на части. У одного из цыганят не было никакой обувки, и поэтому он сидел в шатре, но, как только взлетал блин, он выскакивал и успевал отхватить кусок. Я достоялся до того, что один из этой голодной компании в промежутке между блинами подскочил ко мне и сорвал с головы шапку. Я и моргнуть не успел, как он уже уселся у костра. Другой — постарше — осмотрел его так, словно бы видел впервые, перевел взгляд на меня и улыбнулся. Теперь я остался с голой головой, и он размышлял над таким обстоятельством: шапка-то была одна и принадлежала, между прочим, мне. Размышляя, цыганенок не упустил из виду блин, схватил его первым и, разорвав на части, раскидал братьям и тут же отвесил оплеуху одному, а мне кинул шапку. Верно, он пришел к выводу, что все равно у одного из нас шапки не будет, а если так, то пусть торжествует справедливость. Младший заревел, но старший — все так же молча — залепил ему по губам своей долей блина, да так удачно, что цыганенок сразу же смолк. Ему я после и отдал рубль и помчался домой…

Галина Дмитриевна заговорила о том, что скоро в поселке будет свое «море», — оказывается, решили перегородить речку плотиной и поднять воду.

— Это все наш бывший председатель, — сказала она. — Он все хотел море устроить, чтобы люди отдыхали там. Рыбу, говорил, разведу, будет своя… Хороший был человек, заболел и умер. Митя, — она с удивлением поглядела на меня, — отчего как только хороший человек, так или заболеет, или заберут его от нас?..

Этого я как раз и не знал, как не знаю и многого другого в жизни.

Сердца наши отданы местам родным; если бы сказать это Галине Дмитриевне, она бы искренне удивилась, потому что вряд ли когда думала о подобном — и без того забот хватает: то сын, то огород, то посылку надо отправить, то о хате подумать — снесут или не снесут и можно пожить год-два. И все же это так. Я почувствовал это вчера, когда шел по улице. Утром выпал чистый снег, искрился от яркого солнца, и улица показалась какой-то другой, невиданной. И вдруг среди этой ослепительной белизны увидел я две зеленые плакучие ивы за забором памятного мне военкомата и там же — березу с золотистым листом. Остальные деревья были голые, а эти — будто зима застала их врасплох — остались по-летнему беспечными. Я остановился, постоял и поглядел, потому что никогда не видел ничего похожего, и отчего-то подумал совсем без грусти, что когда-нибудь, уходя вот так от этих деревьев, от поселка и всего на этом свете, вспомню зелень плакучей ивы, чистый снег и еще раз почувствую, до чего же сладок тихий плен поселка, где у человека есть свой дом, своя улица, где все знакомо и так близко, что до какого-то времени и не замечаешь этой близости. Никакие новости, бьющие по городским жителям, не выдерживают тишины поселка и затихают сами, натыкаясь на штакетники заборов, на дома и деревья, затихают и — нет их, больших новостей, нет и все тут, зато как приятны мелкие, хорошие. Я шел, смотрел на синее небо, чудесно скрипел под ногами снег, и показалось мне тогда, человеку приезжему, что я живу в поселке, иду на работу, вечером вернусь домой; показалось, что будет так и завтра, и через неделю. Ощущение «завтра» было сильным, и я позабыл, что давно когда-то уехал из поселка.


Ушел я от Галины Дмитриевны поздно вечером. Карманы моего тулупа были набиты яблоками. Улица, по которой я шагал, казалась настороженной, кое-где светились окна, бросая широкие полосы света на дорогу. На небе сияли звезды, раскинувшиеся в тот вечер как-то по-особенному привольно. После разговора, воспоминаний, а больше всего оттого, что я ничем не мог помочь, думая об этой одинокой, изломанной жизни, мне было грустно. Вослед мне лаяли собаки, встревоженные поздними шагами, и затихали помалу. И, уже подходя к дому, я вдруг подумал, что нет под небом ничего случайного и, возможно, именно эта жизнь поможет людям в будущем что-то понять, а значит, и она зарождалась не напрасно. Наверное, так, ибо должны же будут научиться жить они мудро и справедливо даже тогда, когда нет ни войны, ни другого какого потрясения, хотя, несомненно, это и есть самое сложное…

Шкипер

Лет пятнадцать Василий Болотников ходил матросом по морям и океанам, не раз бывал в Сингапуре и Коломбо, изведал шторм и тропическую жару, пробовал и рисовую водку, и мартини, скучал по дому, а попадая на чужую землю, высматривал, бывало, в темноте Большую Медведицу — родную и привычную. Но чаще из бездонной пропасти неба глядели на него другие звезды: то Южный Крест, то Паруса и он стоял на какой-нибудь набережной, смотрел на пальмы, на рекламы и на звезды, а затем бормотал:

— Полный порядок, капитан!..

И отправлялся спать в свою каюту.

Бежали годы, он не жалел о них, и каждый раз, возвращаясь домой, на родной Васильевский, где ждала его мать, хотел только одного — скорее уйти в море: томился он на берегу, и даже на Косой линии, где у них с матерью была комната и где все напоминало детство, ему отчего-то становилось безрадостно и пусто. Дня три-четыре он еще терпел, старался быть дома, потому что об этом просила мать, а после уходил и дни напролет блуждал по линиям и перекресткам Васильевского, забирался в Гавань или же шел к Неве, а то сидел в пивной, потягивая из кружки и куря большую черную трубку, купленную давно когда-то в Амстердаме. Из-за этой трубки да черной густой бороды Василий выглядел этаким морским волком прошлого столетия, и кое-кто, повстречав его на улице, мог вспомнить о пиратах, вычитанных в детстве из книжек. Василий был по характеру медлительный, молчаливый, темные глаза его смотрели на людей с прищуром, и, отдуваясь от пива и обводя взглядом пивную, он говорил чаще всего одно и то же:

— Полный порядок, капитан…

Наверное, эти слова заменяли ему очень многое, и он произносил их медленно, чувствовалось, любовно, голосом густым и приятным — будто напоминая что-то себе самому.

Отчего-то никто не называл его по имени, а только Шкипером. Прозвище это пристало к нему еще с детства — за любовь к звучному слову и гораздо раньше, чем он стал понимать, что оно значит. Впоследствии прозвище кочевало за ним с верностью собаки, попало на судно, где жил такой народ, что не особенно испросит — Шкипер да и Шкипер, хотя это и не соответствовало истине: Василий-то был матросом. На прозвище Василий ничуть не обижался, по-своему даже гордился и, попривыкнув за годы, бывало, и сам называл себя так же.

Побывав в разных странах и многое повидав, Шкипер тем не менее рассказывать не любил, и, когда дружки его с Васильевского или же случайные люди, оказавшиеся за одним столом, начинали расспрашивать, он больше отмалчивался. Бывало, заводил о чем-т