Шкипер стоял посреди комнаты, покусывал трубку и желтозубо и блаженно улыбался.
Попутчики
Еще засветло я понял, что заблудился в этом чужом для меня городе, но продолжал бродить по узким и тесным от множества людей галереям, где держалась хоть какая-то тень, по улочкам и переулкам, среди сотен лавчонок, деревянных лотков, маленьких кофеен и закусочных. Некоторые из них располагались прямо на тротуаре и были прикрыты от солнца яркими тентами. На вывесках, обозначавших ту или иную лавку, рядом с заковыристыми иероглифами попадались английские названия, но я их не читал, потому что весь товар был выставлен, вывешен, прилажен к распахнутым дверям лавок, к косякам, к любому ржавому гвоздю, вбитому в стену; и впечатление было такое, будто шел я по лабиринтам бесконечных складов. Толчея была такая, что человеку трудно пройти, а, однако же, изредка по улочке пробиралась автомашина или же какой-нибудь торговец катил нагруженную тележку. И странно, что машина не сигналила, а торговец не покрикивал: люди безропотно расступались, пропуская, и тут же смыкались.
Вверху — над товаром, лавками и тентами — из окон второго этажа торчали шесты с выстиранной одеждой, и ее было так много, что казалось, там тоже идет торговля. Краснели черепичные крыши, окна домов были распахнуты. Солнце жгло немилосердно, город парился в привычной тропической духоте, которая усиливалась толчеей и разогретым асфальтом, дышать было тяжело. И, вытирая струившийся пот, я удивлялся себе и думал, что давно пора взять такси и ехать в гостиницу. Но не ехал, а все бродил меж людьми — низкорослыми, пропеченными солнцем, с раскосыми глазами. Люди эти, казалось, тоже бродили бесцельно, ничего не покупали и ни к чему не присматривались; они беззвучно перетекали с места на место, скользили вдоль обшарпанных и увешанных товаром стен, обтекали лотки, сновали, не останавливаясь ни на минуту. Меня они не замечали, и, если я встречался с кем-нибудь глазами, взгляды становились невидящими, нацеленными куда-то далеко. Я понял, что разговориться с ними не просто и что это люди особенные. Таких мне встречать не приходилось.
Случайно я набрел на то место, куда нас привозил автобус, постоял, оглядываясь в надежде, что еще кто-нибудь из группы отстал, а после снова бродил и не сразу заметил, что давно уже иду за торговцем соком. Торговец этот медленно катил нехитрое сооружение, отдаленно напоминавшее наши тележки с газированной водой. От солнца его прикрывал большой зонтик из каких-то сухих листьев, под которым блестели два ребристых валика и лежали стебли, похожие на сахарный тростник. Торговец катил не останавливаясь, словно бы в этой толчее ему не хватило места. Я подошел к нему, положил на тележку две монеты. Он тут же остановился, пропустил тростник между валиками, выжимая мутную жидкость прямо в стакан, и разбавил водой.
— Жарко, — сказал я по-английски.
Ни один мускул не дрогнул в лице торговца, он даже не поднял глаза, но его коричневая рука тут же опустила в стакан два кусочка льда. И как только я вернул стакан, он сразу же покатил тележку дальше, будто и не останавливался.
Изредка кто-то из бродивших присаживался за столик уличного кафе, и тогда владелец выуживал из холодильника то пиво, то сок, ловко нарезал обжаренное до черноты мясо, и все это делал размеренно, неторопливо; не слыша никаких слов, он по каким-то признакам угадывал, что подать. Похоже, он никогда не ошибался, или же люди испытывали полное безразличие к еде и питью и им было все равно, что пить и есть, или же они думали совсем о другом?.. И я приглядывался к ним, не понимая и выискивая, как мне казалось, что-то очень важное. Похоже, их молчание вселило в меня тревогу. Так оно, наверное, и было: ничего подобного встречать не приходилось, и мне было не понять, живет ли каждый из них сам по себе, не нуждаясь ни в каком общении, или же так только кажется. Возможно, все они были связаны между собой чем-то таким, чего посторонний не замечал, и прекрасно понимали друг друга, не прибегая ни к жестам, ни к мимике, а обходясь короткими ойкающими словами — вероятно, значительными, если выражали многое? Или же им вполне достаточно было и того, что их так много в этом городе? Не знаю, да и откуда же я мог знать, если не говорил ни с одним из них. А ведь не зря сказано: если хочешь узнать человека, надо поговорить с ним. И мне подумалось, что наши люди тем и понятнее, что беспрерывно говорят — в автобусе, в метро, на улице.
Впрочем, если бы кто-нибудь остановил меня и спросил, чего же я ищу, я вряд ли смог бы ответить точно. Да только кто же меня мог остановить в этом городе, где я оказался чужим. Наверное, если бы я спросил дорогу в гостиницу или что-нибудь подобное, мне бы ответили, но не больше. Никому из этих людей и в голову не пришло бы спросить меня, откуда я и зачем брожу по тесным улочкам: ни улыбки, ни лишнего жеста, и, возможно, поэтому мне казалось, что эти люди постигли в жизни какие-то важные истины. И я продолжал бродить, несмотря на усталость и жару, и в какой-то момент почувствовал обман этих улочек, лавчонок и людей. Я видел, как женщина покупала краба, и, хотя в этом не было ничего особенного, она отчего-то привлекла мое внимание. Женщина была невысокая, стройная, одетая в простое выцветшее платье. Появилась она перед торговцем внезапно, но не успела даже к нему подойти, как он уже выловил из большой стеклянной посудины краба, сонно водившего большими и похожими на портняжные ножницы клешнями. Женщине осталось только раскрыть красную сумку, куда продавец кинул краба, и положить деньги. Она так и сделала и, не сказав ни слова, повернулась и пошла. Но тут же замедлила шаги, и я ожидал, что она вскинет ладонь к виску, как делают это русские женщины, вспомнив о чем-то, и возвратится. Но женщина не вернулась, быстро исчезла в толпе, и мне отчего-то стало по-настоящему тоскливо. Я снова подумал, что надо взять такси и ехать в гостиницу, где меня уже давно ждали. И снова бродил…
Меня не покидало ощущение того, что горы ананасов, связки бананов, кастрюли, божки из дерева, будильники всех мастей, зонтики и жаровни для мяса существовали сами по себе, а торговцы, не обращая никакого внимания на толпу, покуривали сигареты или же какие-то корешки в тени своих лавчонок, где было чисто подметено и пахло то корицей, то мылом, то чем-то сладковатым, приторным и неизвестным мне. Они там что-то перекладывали, сортировали, отбраковывали — так и жили, пока светило солнце, нимало не заботясь ни о торговле, ни о времени и не испытывая потребности в других людях. Казалось, они ждали чего-то другого, лучшего, и были уверены, что оно непременно придет.
Ливень я пережидал у дверей лавки, где были развешены яркие ткани. Пахло шерстью и табаком. В глубине лавки на ящике сидел старик в очках с круглой оправой; мальчик лет восьми крутился в темном углу, приводя что-то в порядок. Один раз он зыркнул на распахнутую дверь, на ливень, на людей, и я ожидал, что, не удержавшись, он выскочит под крупные холодные капли, сделает полукруг по асфальту и влетит в лавку. Но ничего подобного не произошло, мальчик остался в своем углу, как прикованный, и мне вдруг стало понятно, что он не думает ни о чем подобном. Он останется в этой лавке и в дождь, и в солнце — навсегда. Это было закономерно, как и то, что ливень, будто по команде виденных мною будильников, начинался в одно и то же время — каждый день. И длился он строго отпущенное время, не больше и не меньше.
Пол галереи кое-где залило водой, не успевавшей стекать по желобкам и канавам, но никто из стоявших рядом со мною людей не двинулся с места, не проронил ни слова. «Вот это дождец! Ничего не скажешь!» — услышал бы я в своих краях. А эти люди безмолвно и терпеливо глядели в какую-то одну точку и, казалось, не видели, что ливень проливался отвесными от безветрия струями, что асфальт дымился брызгами и улица покрылась зонтиками, как грибами. И я подумал, что в головах этих людей, так же как в глубине лавок, что-то постоянно перекладывалось, сортировалось и отбраковывалось. Мне даже послышался звон, словно бы кто-то пересыпал пригоршнями иероглифы. Звонкие и сухие. Казалось, эти молчаливые, не замечавшие меня люди все время о чем-то сосредоточенно думали; им некогда было ни посмеяться, ни расслабиться; и при мысли об этом мне стало как-то не по себе.
Я ходил, пока не наткнулся на широкую, свободную Бридж-роуд, тянувшуюся куда-то далеко. Дома на ней были новые, высокие, белые. Деревья, росшие по обе ее стороны, узкими листьями напоминали нашу иву, но тянулись вверх, будто хотели угнаться за домами. Бридж-роуд была совсем не похожа на те улочки, где я бродил, хотя в некоторых домах, так же как в галереях, на первых этажах помещались магазины, дорогие, с просторными витринами и автоматическими дверьми, за которыми сохранялась прохлада. Магазины пустовали, и в глубине их, за стеклами, виднелись продавцы. Наверное, они скучали от безделья, если умели скучать; во всяком случае, они сидели или стояли, но оставались неподвижны. У дверей одного такого магазина стояла зеленая ель, невысокая, пушистая и украшенная разноцветными гирляндами. Мне подумалось, что это единственная примета времени в этом городе, где давно когда-то навсегда установилось лето.
Людей на тротуаре было немного, они не бродили, как в узких улочках, а шли торопливо, словно бы попали сюда случайно и старались побыстрее убраться. Это были деловые, занятые люди. В руках они держали папки или портфели. Они шли по тротуару, заходили в какие-то двери, исчезали, но тут же появлялись другие. Одеты они были в светлые одежды и тем самым напоминали тех людей, среди которых я бродил полчаса назад, у них были такие же лица, такая же отрешенность. Но была и едва уловимая разница: один из них взглянул на меня — правда, быстро и почти незаметно. Другой же — похоже, рассыльный, — в светлом полотняном костюме, подкатил к дому на велосипеде, прислонил его у дверей и скрылся за ними. Это было узкое, небольшое здание банка, но вид у него был внушительный, потому что первый этаж облицовали черным мрамором. И оставленный велосипед отражался в нем, как в зеркале. Я долго смотрел на этот велосипед, вспомнив, как двадцать лет назад я взял покататься подобный велосипед и разбил его. А принадлежал он нашему соседу, одноногому инвалиду Ивану Петровичу.