Край ночи — страница 3 из 6

— Злоба твоя на невесту Эдди, — ловко уклонился он. — Можно подумать, она отняла его у тебя. Или же, что тебе обидно за Сашу.

Надину ненависть к Клюевой Герман действительно не вполне понимал. Ведьма звала Невесту злобным мутантом, хотя она мало чем отличалась от своего жениха. Эдди Стекловский был тоже мутант, в том же самом смысле, но Надя его ни разу этим не попрекнула, а на его любовницу реагировала, как кошка на пса. Шипение, когти. Некий типично женский задвиг — в мужчине страшный порок считается романтичным, но женщине обеспечит уничтожающий приговор от товарок.

— Обидно за принцип, — сказала Надя. — За правила человеческого бытия. Саша, конечно, редкий урод, но это не значит, что по отношению к нему разрешена любая подлость.

— Да в общем, она не сделала подлости. Замуж выйти хотела… — За нечто себе подобное. — За человека, который ей подходил.

— Она украла у человека человека. Намеренно, последовательно и подло. Было бы справедливо, если бы Саша поймал её и порезал на сотню маленьких сучек.

Герман усмехнулся. Кто-кто, а Эдди Стекловский был не из тех, кого можно взять и украсть. Он сам мог спереть что угодно — предатель, мятежник, чудовищный вор в классическом русском смысле этого слова. Стекловский украл много жизней, карьер, возможностей, денег, чуть было не украл гражданский мир в пределах Старого света. Может, и нечто большее — нечто настолько ценное, дорогое, что даже мысль о пропаже рождала ужас. Структуру. Власть. Вертикаль. Принцип формы. С подачи Нади Герман прочёл у какого-то сетевого поэта стих, в котором мятежник оценивался как нелюдь — задумав цареубийство, он вывел себя из числа людей. Заняв трон и правя по человеческому уму, он мог, однако, вернуться в люди. Стекловский же этого возвращения не планировал. Остаточная человеческая потребность в комфорте толкнула его на связь с Анной и на решающую ошибку — помолвку. Будто бы он хотел таким образом соорудить себе эрзац, видимость полноценной жизни нормальных людей, ощутить хоть бы эхо тепла социального института семьи — в то время как центром масс своей воли стремился разрушить ось, придающую всем общественным институтам форму и смысл. Они могли бы быть счастливы в браке, Эдди и Анна — если бы великий комбинатор не забыл спросить разрешения на женитьбу у своего любовника и сообщника, террориста-головореза…

— Представь себе, кто-нибудь спёр бы меня у тебя, — сказала Надя. — Например, Алёша. Как бы ты среагировал?

— Я вызвал бы его на поединок, — ответил Герман. — И убил бы.

— Вот именно… А на каком основании?

— Он не мог бы достаточно эффективно тебя охранять, — пояснил Герман. — Ни умений, ни опыта, ни сознания, что всё это серьёзное дело. Он полагается на свои возможности и авось. Это просто щенок. Он тебя бы не уберёг. Вот и все основания.

* * *

— Стол накрыт! — объявил Алёша Арсеньев, но припозднился — кошки и коты уже сталкивались носами, занимая место у блюдец. Блюдец, как и животных, было двадцать три. Кошки проследовали за ним от входной двери медленной разноцветной пушистой стайкой, покачивая чуть загнутыми на самом верху хвостами, все вопросительное ожидание. А их хозяйка удалялась в бронированном автомобиле, вливалась в поток усталых людей на шоссе, живой огонёк, драгоценный. И Герман, сухой и светлый, как лёд. Герман его не любил за что-то, чудак. Алёша улыбнулся, достал фарфоровый новогодний сервиз и распределил по блюдцам несколько банок кошачьего корма. Трёх малышей-котят он посадил на стол, подальше от взрослых, и дал им одну на троих тарелку.

Порадовав братьев меньших, он прошёл меж кошачьих спин к шкафчику из карельской берёзы, взял из него наливку, рюмку и прошёл в кинозал без окон, с глубокими креслами чёрной кожи, мягким ковром и экраном на полстены. Раскинувшись в кресле в кромешной для смертных глаз темноте, он пил из хрустальной рюмки белый огонь алкоголя, смешанный с терпким яблоком в родниковой воде. Атомы золота украшали коктейль, ласкали язык, холодные искры. Большинство людей в посёлке видели уж десятые сны и намеревались спать, спать и дальше. Лишь некоторые не спали. Например, охрана. Этим было скучно и хотелось, чтобы что-нибудь произошло, хотя сознательно они не желали таких желаний. В особняке по соседству пила и плакала женщина, муж которой недавно погиб в теракте. На цифровом настенном экране ещё сохранялся след фильма, просмотренного в тот вечер — американское «Столкновение с бездной». Алёша смотрел на эхо лиц, зданий, фигур, гаснущие констелляции электронов — словно диковинная современная картина, — не выделяя кадры, без обработки, как есть, и прокручивал в голове любимые песни.

…Бестелесного и невесомого,

Как тебе услыхать меня,

Если ты плоть от плоти от слова и

Я же кровь от крови огня?..[1]

На подлокотник вспрыгнул котёнок, крошечный полосатый котик, и замурлыкал. Алёша налил ещё рюмку, поставил бутылку себе на колено и посадил котёнка на плечо. Малыш сунул нос ему в ухо и тарахтел — ты дал мне поесть, ты хороший, будем дружить. В этом вся суть мурлыканья — песня любви и дружбы. Не удовольствия, как полагали люди.

…Радость моя, подставь ладонь,

Можешь другой оттолкнуть меня.

Радость моя, вот тебе огонь,

Я тебя возлюбил более огня…

Он допил наливку из горлышка, оставил бутылку и рюмку на столике, а котёнка — со старой заботливой кошкой и вышел во двор. Его мотоцикл стоял далеко в саду, грозный новый «Алтай». На чёрной коже седла трепетал жёлтый лист, давно высохший, тонкий. Лети, сказал Алёша, и лист-потеряшка спланировал на траву.

Алёша вывел мотоцикл на кладеную кирпичом тропинку, завёл рокочущий в ночи мотор, разогнался и поднялся в воздух.


Рублёвка двигалась даже глубокой ночью. По мере удаления от центра Москвы машин становилось меньше, и ожерелья огней вытягивались, увеличивая расстояние между бусин. Герман улавливал маской обрывки музыки, телефонных звонков и радиоволн. Потом показалась Барвиха — ломаная придорожная линия белокаменных изгородей, чугунных оград, пышных тёмных садов, всё ещё отдающих летом.

— Герман, ты помнишь Шефа?

Усадьба покойного президента ждала впереди — полминуты езды. Герман кивнул. Вся юность в этом прошла — ещё бы не помнить.

— Я даже не знаю, когда впервые его осознала. Помню, как я — ребёнком — любила его. У радио на балконе сидела, на раскладушке — на даче — слушала постоянно… В те дни все слушали радио.

Она говорила так, будто Герман был инопланетянин, китаец, индус, не помнящий и не знающий свою Родину человек. Восстанавливала процесс.

— Я, помню, страшно переживала, когда возникал конфликт и казалось, что власть его под угрозой, что-то сорвётся, не выйдет реформа или закон… Всё равно было, какая, какой. Главное, что предложение было его. Просто поэтому мы принимали. Все переживали тогда, много судачили — по телефону, в гостях, по лавочкам, кухням… Даже мы, дети, тогда обсуждали всё это. Такая форма партиципации. Никто в те дни и помыслить не мог, что под угрозой не власть, а жизнь! Он пил водяру и спирт, как лошадь…

— Кони такого не пьют. Они тоже. Если, конечно, не глушат спиртом припадок.

— …пил, чтобы спастись — и людей спасал — а они смеялись. Народ забавлялся. Русский мужик, в доску наш, вот и пьёт. Упал с трибуны, в стельку пьяный, ха!..

Она умолкла, откинулась в кресле и продолжала смотреть вперёд будто бы из колодца — из блеска и тьмы. Шоссе стлалось под колёса. Герман представил кирпичный двор в промышленном городке в Донбассе — четырёхугольный жилой бассейн, кольцо гаражей, песочницы, дети и кошки, липы… Балкон её бабушки выходил на улицу Горького, не во двор — Герман Граев давно изучил всё это — и там она сидела, на балконе, в раскладушке — девочка с книжкой, с радио на коленях. Мать, Надина мама в проёме двери отстраняла плетёную занавеску, а на витых и древних скамейках, сыплющих наземь красковую зелёную шелуху, как кору, как листья, сидели старухи, бабы; женщины проходили мимо, мужчины. Слушая радио, вся семья возвращалась с дачи. Корзины, сумки. Малина, картошка, яблоки, всё своё. Вечером телевизор. Мультик, новости, боевик. Политику обсуждали во время рекламного перерыва. И до. Утром дитя покупало хлеб, потом бежало в видеосалон — на велосипеде кататься — в библиотеку. На обед с рынка брали мясо. Динамики над прилавками пели — «Pet Shop Boys», Пугачёву, «Кино», последние новости из Москвы. Из царства небес. Дитя с авоськой слушало, обмирая. Тополя облетали в жаре, воздух, двигаясь, гнал по улицам желтизну. В кустах дневали коты и кошки. Вечное лето.

Усадьба Шефа надвинулась вдруг — заброшенный парк, чуть светящиеся холодным, зыбким пруды и морок среди дерев.

— Помнишь, как он разъезжал на танке? — спросила Надя.

— Ага, — Герман улыбнулся чуть ли не против воли. Смотри-ка, нашлось-таки тёплое воспоминание обо всём этом. Он сбавил скорость — впереди кто-то влип в аварию, и образовался ползучий затор. — Действительно, симпатичный момент.

— Красивый! И выступал оттуда. Совсем седой… Поседел за какие-то месяцы — годы — а мы смаковали, уставившись в телевизор. Сколько он адъютантов извёл?

— Восьмерых, если правильно помню.

Она прикусила губу. Герман внимательно наблюдал за машинами сзади и впереди, за дорогой. С неосвещённой обочины вдоль усадьбы торчали задники нескольких легковушек, по очертаниям — старых. Меж ними стояли люди. Герману вдруг почудилось, будто он их знает — не лично, а по осанке, причёскам, форме одежд, неуловимо не теперешних, нездешних. Кто-то там обернулся, вперив невидимый взгляд в лобовое стекло, и Герман решил было, что эти стоящие тени вот-вот шагнут на дорогу, в свет фар — накрашенные девчонки в ярких лосинах, сиреневых, золотых, зелёных, в юбках по пояс и кожаных куртках мешком, с наушниками от жужжащих walkman'ов — змейками из ушей. За ними маячили вооружённые парни в дублёнках, спортивных костюмах, чёрных очках, косящие под Терминатора, Кобру Плискина, Рэмбо. Будто хотели завлечь, ночные сирены, юностью и романтикой, молодыми ногами в этих лоси