Новое здание вокзала открывалось издалека во всей своей красе: с башней и часами.
Подошел вплотную – оцепление серьезное. С винтовками.
Спрашиваю:
– Тут пленные немцы работают?
– Зачем тебе знать?
– Мне один нужен. Кое-что купить хотел. Вернер Мадер. Молодой хлопец. Красивый. – Надя мне портрета Вернера не давала, но я описал, как представлял по логике.
Один постовой меня прогнал, другой прогнал. Третий оказался добрый.
Позвал какого-то немца, спросил:
– Вернер Мадер тут? До нього наш громадянын прыйшов.
Немец посмотрел на меня, кивнул, махнул рукой, чтоб я подождал.
Сам кричит, голову наверх задрал:
– Werner, irgendein Jud sucht dich![4]
Кто-то из раскрытого окна загоготал и заиграл на губной гармошке.
Потом передал эстафету новостей дальше:
– Mader, ein Jud fragt nach dir! Hüte dich![5]
И весь громадный дворец загоготал, запиликал на гармошке.
И каждый кирпичик поддакивал:
– Юдэ! Юдэ! Юдэ!
И вот передо мной человек. Не молодой. Лет тридцати пяти. Не красивый. Но осанистый. Высокий. Черноволосый. Смотрит на меня удивленно и сверху вниз.
По-русски спрашивает:
– Что надо?
– Вернер Мадер?
– Да, я есть Вернер Мадер.
– Надя просила передать привет.
– Надья? Не знать Надья. Никогда не знать Надья.
– На Коцюбинского дом строили?
– Я.
– Туда Надя приходила. Красивая девушка.
– Не знать Надья! Передать Надья, что я ее не знать. Забыл! Я возвращаться нах хаус. Майнэ семья. Надья – пшик!
Ясно по глазам бесстыжим – брешет.
Мадер повернулся по-солдатски. Быстро двинулся к зданию.
Я за ним. Постовой отвлекся, не заметил. Кругом тачки, возят по доскам битые кирпичи, пыль столбом. Мадер на лестницу, и я тоже. Он побежал, я следом.
Мадер остановился у раскрытого окна на третьем этаже. Рукой об подоконник оперся, как на картине. Стекла только что вставили – замазка еще блестела, мокрая.
Я говорю:
– Мадер, тебе не стыдно? Она девчонка, а ты взрослый дядька. Она тебя полюбила. Ты ей повод давал.
Он смотрит, не мигает.
И я смотрю, ни один глаз не дрогнет.
Мадер говорит:
– Кто она тебе?
– Сестра. Родная сестра.
– Ах, зо… Юдэ. Юдэ Надья. Плен капут! Ферштеен, кляйнэ юдэ?
И в голову мне пальцем, будто курок спускает.
– Пуфф!
Я как стоял, так и вдарил его. И так вдарил, что он отклонился сильно назад. Лучше сказать – переломился. Больше от неожиданности, а не от силы. Какая у меня сила по сравнению. Смешно. И так переломился, что у него в спине треснуло. И в таком полуперевернутом назад положении – ноги тут, а спина с головой наружу и вниз – он застыл. Повисел в неопределенности пару секунд – и повалился за окно.
Я кинулся на выход и бежал, пока мое сердце не остановилось. А остановилось оно где-то в районе базара. Километра через четыре.
День хоть и не базарный, но народу крутится много. Кто что пытается продать. Я для вида тыркаюсь то к одному, то к другому. А в голове стучит: «Убил! Убил до смерти!»
И тут меня сзади кто-то легонько притиснул кулаком.
– Василь!
Я обернулся. Субботин.
– Украл что-то? Признавайся, а то сейчас в милицию сдам!
Вижу, он выпивши. Не сильно. Но ощущение стойкое.
Я через силу улыбнулся:
– Ой, Валерий Иванович! Какой судьбой вы тут?
– Прогуливаюсь. Сегодня у меня праздник. Пойдем со мной! И тебе веселей. И мне компания.
Субботин уцепился за мою руку повыше локтя и крепко повел рядом.
Зашли в столовую возле базара.
Субботин трезвым голосом спрашивает:
– Выкладывай. Я тебя насквозь знаю. У тебя лицо, как тогда в лесу. Ты мне такой и снился.
Я понурил взгляд.
Субботин пошел на раздачу, принес две тарелки с перловкой, хлеб, два полстакана водки.
Выпил свой. Подвинул мне.
– Пей!
Я замотал головой.
– Пей, а то залью!
Я выпил.
– Закуси!
Я закусил. Отхватил шматок толстой хлебной корки, не рассчитал, в рот не полезла. Рукой помог. Жую и ничего не думаю. Только думаю: «Еще долго, еще все переменится на хорошее – пока прожую, пока еще кусок в рот запихаю…»
Субботин не торопит.
Я один кусок съел. Второй. Принялся за кашу.
В голове кружится. Я ложку зачерпну, пока в рот несу, половину по воздуху размажу.
Субботин выхватил из моей руки ложку, бросил на стол.
Закричал:
– Ну, давай! Давай, гадская твоя морда! Колись!
Мужики по соседству насторожились.
Уборщица замахала мокрой тряпкой в нашу сторону, как начальник:
– Ну, хлопци! Выпылы – йдить на вулыцю! Тут люды голодни, а вы им апэтыт ломаетэ! Йдить по-доброму!
Субботин ее успокоил жестом:
– Мы тихо, мамаша! Не волнуйтесь! – И ко мне: – Ну, Василек, айда на воздух!
Поднял под руки, на ноги поставил. За шиворот вывел за дверь.
Сели на скамейку с краешку палисадника.
Субботин носком ботинка на земле знаки чертит. И я тоже молчу. Язык заплелся за шею.
– Вася, ты не бойся… Расскажи… Помогу…
И я рассказал. Про артистку Надю Приходько, про ее задание.
Из моего рассказа получилось, что я убил немца из-за Нади. То есть из-за любви. Тогда я тут же перерассказал по-другому, и получилось, я этого Вернера Мадера кокнул из-за того, что он меня как еврея оскорбил по национальному признаку. Но тут же исправился и еще раз пересказал, что фриц – поверженный враг, а я его, поверженного, стукнул, что недостойно советского человека.
Как Субботин в своей голове свел три рассказа в один, непонятно.
Но сказал он следующее:
– Ох, Вася… Я думал, ты взрослый человек. Я думал, ты казенные деньги растратил или с женщиной замужней связался, а муж застукал. А ты не взрослый.
– Я не Вася. Я Нисл. Я вам тогда в лесу соврал. Чтоб вы меня не прогнали.
– Знаю. Все про тебя знаю. Я у Чубара был. Из Седневского лагеря бежал. Три раза бежал, как в сказке. На третий удачно. Попал к Чубару. Ты тогда с Евтухом по другой линии ходил. Мосты взрывал помаленьку возле Бахмача. Не встретились. Потом меня к Нехамскому перебросили, вашему, из еврейского пополнения, потом я со своей группой немножко в сторону свернул, авангардом разведки, так сказать. А про тебя мне тогда же и рассказали. Геройский дурачок. Еврейчик Вася-Нисл Зайденбанд. А для меня ты Зайченко. Хоть что. Зайченко. Фамилию твою трудную запомнил. А ты вот как… Человека жизни лишил.
Я говорю:
– Букет умер. Собака моя любимая. Друг. А вы в тот день не пришли. Обещали, а не пришли. Я отца встретил, когда с Букетом в мешке шел. Отец тоже умер. И мама умерла. Ничего про них не знаю.
– Как не знаешь? Говоришь – умерли…
– Что умерли – знаю. А больше – не знаю.
– Больше и не надо. Поверь мне, Вася-Василек. Больше ни за что не надо. Что делать будешь, хлопец? Ты хоть к Наде еще не бегал докладывать с партизанской прямотой?
– Не. Не успел.
– И не бегай. Забудь ее. Ясно, она роль придумала и перед тобой репетировала. А ты купился. Книжек начиталась и купила тебя своими взглядами да улыбочками.
– Нет! Она по-честному!
– Ладно. Пускай так.
Помолчали.
– Я, Вася, в МГБ работаю. Как раз в тот день, когда в парикмахерской встретились, первый раз по Чернигову гулял. Перевели из Брянска. К тебе не пришел, потому что был занят по делу. А сейчас я с тобой буду разбираться.
Субботин решительно встал и скомандовал:
– Следуй за мной!
Он привел меня к себе – в новый красный дом на улице Коцюбинского. С башенками и лепными карнизами. Один из тех, что построили пленные немцы.
Комнатка небольшая, кухня еще меньше. Зато потолок высокий, метра три. Балкончик крохотный, с красивой загородкой из белых столбиков.
Субботин вышел на балкон и показал папиросой вдаль – на развалины города, на Вал, который показывал свою тысячелетнюю историю в неприглядности разрухи.
– Вот, Вася… Это все война. И эту войну сделал Гитлер. А Вернер Мадер ее поддержал. От всего сердца поддержал или по принуждению. Но поддержал. Не застрелился. Не сбежал куда глаза его бесстыжие глядят. А поддержал. Пошел на нашу Родину с автоматом. И убивал советских людей всяких национальностей. И лично тебя бы убил, если б был встречен тобой на кровавой дорожке войны. Теперь дальше… Я своей властью объявляю тебе амнистию. От имени твоих родителей в первую очередь. И от себя лично. Сейчас мы с тобой хорошо покушаем с крепким чаем. Я уже свою порцию спиртного выпил. И ты выпил. Больше не будем. А чая попьем. С вареньем. У меня засахаренное, с прошлого года. Женщина одна хорошая мне прошлым летом дала на здоровье. Не сложилось у нас с ней. Варенье осталось. А наша встреча с тобой, считай, посвящена присвоению мне очередного звания – капитана. Показать удостоверение?
– Не надо.
– Ну и не надо.
– Я ваш партбилет порвал. Чтоб врагу не достался. А планшетка ваша у Винниченки осталась. У Дмитра Ивановича. Ее уже на свете нету, планшетки. Он из нее подметки вырезал. Точно вырезал. Там кожа ух какая! До сих пор в глазах стоит.
Субботин взглянул на меня исподлобья. Но ничего не сказал.
Я немного успокоился. Рядом с Валерием Ивановичем я почувствовал себя опять подростком. С пустым будущим.
Попрощались тепло. Договорились, что в случае чего Субботин меня найдет и ничего плохого не допустит.
Дома был переворот.
Школьников припер откуда-то громадный стол овальной формы. Столешница раздвигалась на две половины, и под ней открывалась большая круглая тумба. Самуил Наумович как раз над тумбой и колдовал. Изнутри подкручивал, шкурил, клеил.
Хватал меня за грудки:
– Посмотри, какая работа! Ему лет сто! А почти как новенький! Дерево крепкое, а лакировка! А подогнано как! Ты глянь, глянь! Трофейный. С самого Берлина перли. Я его сделаю, як лялечка будет. Еще сто лет прослужит. Ты внутрь загляни, в тумбу! Загляни! Давай, загляни! Нагнись! Нагнись! На самом дне какая фанеровка! Орех! Видишь? На самом дне! А как с лица! От работа так работа! Немцы!