Куда ехать – вопрос не стоял. Туда, где хоть что-то знакомое. В Остёр.
Внутри я надеялся, что куда-то в другое место. Ноги сами понесли.
Ну, что надо, во‑первых, сказать. Деньги у меня украли вместе с торбой. Когда я добирался на перекладных, близко Козельца шофер сворачивал с моей дороги, я вылез. Стою себе и голосую. Голосую и голосую. А никто не останавливается. Пошел пешком. Торбу волоком тащу. Не сильно тяжелая, а все-таки и пальто зимнее на ватине, и ботинки, и пара рубашек, и брюки, и белье две смены. И ножницы Рувима. Возле лесочка зашел вглубь по надобности. Торбу оставил, чтоб с ней не продираться через непролазные кусты. Зашел, видно, далековато. Не спешил. Подышал воздухом.
Выхожу – не в то направление. Поблукал, вышел на старое место. Точно на старое. Дерево то, трава та. Торбы нет. Я туда, я сюда, направо, налево… Нет. Искал долго. Не обнаружил.
В карманах, кроме документов, никаких признаков жизни. Конечно, большое огорчение.
Но добрался. Мир не без людей. Доставил меня один остёрский на подводе за «спасибо». Незнакомый. Послевоенного заселения. Спросил, зачем еду. Я сказал, что с целью навестить знакомых. И первую фамилию болтанул: «Винниченко».
Дядька на меня глянул удивленно, поерзал на сене, сплюнул и неопределенно сказал:
– Дак ото ж.
Возле базара я опустился на остёрскую землю.
Остёр предстал передо мной. Садочки, палисадники во всей красе. Хат не видно за цветами и всякой зеленью. А те, которые видно, не хаты, а развалины. Черные печи, трубы, наполовину сбитые войной. Кое-где стройки из подручных материалов.
Иду, руки в карманы, смотрю по сторонам. Куда иду – не знаю. Здороваюсь со встречными гражданами. Знакомых нету.
И только глядя по сторонам, понял окончательно, что я в Остре. И надо искать пристанище на неопределенное время. То есть жить тут. И работать. И кушать что-то.
Добрел до городского парка. Сел на лавочку. Ноги вытянул, руки на груди сплел, голову вверх задрал. Отдыхаю для видимости.
А сердце стучит: «Чего сюда приперся? Мало тебе страны от края и до края, от Северных гор до Британских степей?» Мало.
Как в народной сказке, ждал, что присядет рядом со мной добрый человек и скажет, как быть. Но в разгар летнего дня такого человека не обнаружилось во всем Остре.
Выбор я сделал себе следующий: искать Янкеля Цегельника. Можно и Гилю Мельника. Но с Гилей у меня на войне не слишком получалось, так как я всегда принимал сторону Янкеля. И Гиля осуждал меня: Янкель людей спасает, а как им спасенным потом жить, не размышляет. А Гиля, значит, размышлял. Ладно, его дело такое.
Я и до войны не знал точно, какой дом Янкеля. А после войны совсем неизвестно. Это при условии, что он вернулся живой.
Логика у меня обычно находилась на должной высоте. Я выяснил у встречных, где райсовет.
Меня с порога встретили как героя. Председатель – Музыченко Сергей Миколаевич – партизан, секретарша – Дужченко Оксана – партизанская связная, еще кто-то из нижестоящего персонала – тоже партизанского прошлого. Знакомые лица.
После минутной радости наступила ответственная минута. Мне сообщили, что сюда когда-то своим чередом пришел мой отец Моисей Зайденбанд после мучений в фашистском лагере. Тут ему сказали, где меня искать. Но своими ногами он отсюда не вышел, а был вынесен на руках, так как внезапно утратил возможность передвигаться. Доставили в фельдшерско-акушерский пункт. Там он пролежал две недели рядом с роженицами. Под крики младенцев он приходил в сознание, но все равно уходил. За него боролись самоотверженно. Прогресс отступал и отступал.
И вот, в одно прекрасное утро, отец раскрыл свои настрадавшиеся глаза и сказал:
– Отпустите меня к моему сыну Нислу в Чернигов.
Его не пускали. Но когда сгустилась зимняя темнота, он ушел.
Музыченко рассказывал мне печальную повесть, как равному. Хоть он – большой руководитель. Горе роднит и стирает границы.
Оксана Дужченко его поправляла добавками подробностей, и получилось некоторое разнообразие.
Сергей Миколаевич полагал, что отец ушел прямо из больницы, а Оксана утверждала, что из больницы его забрал к себе Янкель Цегельник, и уже от него отец попал в Чернигов. То есть где-то с месяц кантовался у Янкеля под крышей.
На этом месте я потребовал, чтоб мне дали адрес Янкеля.
Музыченко без запинки дал, но выразил уверенность, что дома я Цегельника не застану. Мотается по селам и хуторам. Оксана во всяком случае вызвалась проводить до Янкелева дома.
По дороге в разговоре я пытался сделать вид, что счастлив. Тем более что Оксана была не сильно старше меня – лет на пять – и перед ней особенно хотелось показаться.
Но она по-хозяйски меня осмотрела внешне и задала вопрос:
– Невеселый ты, Нишка. Надолго к нам? Погостить?
– Как получится. Соскучился по родной земле.
– Оставайся! У нас в людях недобор. Где твои вещи?
Я машинально ответил:
– Украли.
Она засмеялась. И я засмеялся.
Оксана продолжила расспрос:
– А в Чернигове у тебя кто остался? Успел жениться?
– Неженатый и детей нет.
– У нас женишься. Девчат хоть на хлеб намазывай и ложкой ешь. А вдов еще больше. И молодые, и всякие. Если Янкеля дома не найдем, поселишься у меня. Погуляешь, подумаешь… Может, останешься. Какая у тебя специальность?
– Парикмахер. Дамский мастер.
Оксана остановилась и новыми глазами посмотрела в мою сторону:
– Парикмахер? Правда? Недаром Рувим тебя учил ножницами махать. Дал путевку в жизнь. И хороший ты парикмахер?
– Хороший. Зарабатываю – и на хлеб хватает, и на масло, и на сахар.
– У нас мастер плохой. И не мастер, а так… По знакомству. Ленивый. Лишний раз ножницами постараться боится. До войны, помнишь, Давид Плискер орудовал. Ну, ты маленький был. А я знаю на себе. Теперь – одно расстройство. Только и название на старом месте. Как до революции, под горшок стрижемся. Мы ж молодые, нам хочется и того, и сего. Ты ж понимаешь… А тут горшок предлагается к услугам…
Я не слушал Оксану. Слушал, как поют птички, как шумят сады, как скрипят подводы и с них тихонько падает трава. Она без звука падает, а я чую.
Пришли к Янкелеву дому. Оказалось, тот же, что и до войны. Только подправленный. Небольшой, но добротный. Была большая семья. И дети, и старики, и всё. А теперь стоит закрытый. И ставни закрытые.
– Цегельник не женился?
– Нет. Шлендрает по селам, стучит молотками. Теперь работы много. И для дома, и для всего. Сапку хорошую найти – нельзя. А Янкель же ж серьезный мастер. Дошел до того, что в кожаном фартуке и спать лягает. Черт хромой… Прости, господи. Сейчас есть надежда, что через недельку явится домой. Сидит один. К нему ходят в основном разговоры разговаривать. А он гонит от себя. Наши говорят, от него дымом и огнем полыхает. Сам аж раскаленный. Не успокоится никак. Всё ему не устраивает. А что? Сам не объясняет. Не понимает потому что. Музыченко должность Янкелю предлагал хорошую. Отказался. Его воля. А вообще ничего, здоровый… Не молодой, а ничего…
Я посчитал, Янкелю получилось еще до пятидесяти. Возразил Оксане насчет возраста, что, конечно, годы большие, но пока не безвозвратные.
– Ой, Нишка! У него в голове одни годы, на сердце другие, на душе третие. Ну, пойдем ко мне?
И глянула на меня с подмигом.
– Ты ж в отпуске! А в отпуске надо отдыхать и радоваться. Покормлю тебя, спать уложу. На часок на работу сбегаю, покручусь. Вечером в кино пойдем.
Я молчал. Оксана вдруг переменила настроение.
Сердито махнула рукой:
– Дурной ты, Нишка! Другой бы не думал. А ты думаешь. Будто умеешь. Надоест думать – знаешь, где меня найти. Сейчас незнакомого за ради бога никто не накормит, спать не пустит. Не война. Мирное время. Имей в виду!
И пошла.
Я ей вслед смотрел, пока она не свернула за угол.
От Янкеля до моей бывшей улицы имени Фрунзе далековато. Но раз я пришел тут жить, свидания со старыми знакомыми не миновать. И я поплелся.
В нашем родительском доме жили чужие люди. Их лично я не видел на тот момент, но видел чужие занавески, другую краску на заборчике, другие цветы. Мама любила мальвы, кроме мальв, на дворе ничего не росло. Новая хозяйка развела на свой вкус. Мальвы только по краям, возле заборчика, лицом на улицу, дальше кусты пионов, астры, жасмин. Плотно, стеночкой. Мама делала простор. Теперь простора не было.
Хата Винниченки выглядела свежепобеленной. На крыше, как и раньше, – всякий хлам, чтоб не сдувало солому. Тын хороший, тоже сделан недавно, не выцветший, не перемерзший-перемоченный дождями и снегом, а как живой. Такой тын мог в Остре плести только сам старший Винниченко. Дмитро Иванович. А до него – Винниченко Иван Матвиевич, его батько. Все знали. И я знал. Теперь стукнуло на ум.
Глаза мои разглядывали тын с глечиками и макитрами, а сердце стучало.
Наконец я подал голос:
– Хозяева! Вы дома?
Никто не отозвался. Я зашел на двор. Сарай закрыт. Скотины никакой не слышно, не видно.
Постучал в двери. Толкнул, открыл.
– Есть кто живой?
– Хто там?
Голос слабый. Но я узнал Дмитра Ивановича. Он лежал на печи под кожухом. Только нос наружу.
Не глядя на меня, пробормотал:
– Сидай. Никого нэма. Я одын. Хворию. Ты хто?
Я молчу.
Он опять:
– Ты хто? Кажи, бо я голову повэрнуты нэ можу. Шия болыть. Усэ болыть. Хто?
– Я Нисл Зайденбанд. Вашего Гриши товарищ. Помните?
– А-а-а-а… Нишка… Ага. А Грыша у армии. У армии, кажу, Грыша. А Мотря моя помэрла. Помэрла Мотря моя. Нэ побачить вже сыночка свого Грышу. Очи выплакала. И помэрла. Шо ты мовчиш, Нишка? Ты тут?
– Тут. Вы доктора звали?
– Ай… Тии дохторы… Нэма у нас дохторив. Фэршал. Прыходыв, посыдив. Говорыть: у больныцю. Може, у сам Чернигив. Чи куды ще. А ты, Нишка, допоможи мэни. Дай якусь судыну. А то я на пич ссу и ссу. Так хоч по-людськы поссаты пэрэд смэртю.
Я взял грязную миску со стола. От растерянности ничего другого не бросилось в глаза.