Крайний — страница 11 из 37

Один постовой меня прогнал, другой прогнал. Третий оказался добрый.

Позвал какого-то немца, спросил:

— Вернер Мадер тут? До нього наш громадянын прыйшов.

Немец посмотрел на меня, кивнул, махнул рукой, чтоб я подождал. Сам кричит, голову наверх задрал, что, мол, к Мадеру еврей явился.

Кто-то из раскрытого окна загоготал и заиграл на губной гармошке. Потом передал эстафету новостей дальше.

И весь громадный дворец загоготал, запиликал на гармошке.

И каждый кирпичик поддакивал:

— Юдэ, юдэ, юдэ!

И вот передо мной человек. Не молодой. Лет тридцати пяти. Не красивый. Но осанистый. Высокий. Черноволосый. Смотрит на меня удивленно и сверху вниз.

По-русски спрашивает:

— Что надо?

— Вернер Мадер?

— Да, я есть Вернер Мадер.

— Надя просила передать привет.

— Надья? Не знать Надья. Никогда не знать Надья.

— На Коцюбинского дом строили?

— Я.

— Туда Надя приходила. Красивая девушка.

— Не знать Надья. Передать Надья, что я ее не знать. Забыл. Я возвращаться на хаус. Майнэ семья. Надья — пшик!

Ясно по глазам бесстыжим — брешет. Мадер повернулся по-солдатски. Быстро двинулся к зданию.

Я за ним. Постовой отвлекся, не заметил. Кругом тачки, возят по доскам битые кирпичи, пыль столбом. Мадер на лестницу, и я тоже. Он побежал, я следом.

Мадер остановился у раскрытого окна на третьем этаже. Рукой об подоконник оперся, как на картине. Стекла только что вставили — замазка еще блестела, мокрая.

Я говорю:

— Мадер, тебе не стыдно? Она девчонка, а ты взрослый дядька. Она тебя полюбила. Ты ей повод давал.

Он смотрит, не мигая.

И я смотрю, ни один глаз не дрогнет.

Мадер говорит:

— Кто она тебе?

— Сестра. Родная сестра.

— Ах, зо. Юдэ. Юдэ Надья. Плен капут. Ферштеен, кляйнэ юдэ?

И в голову мне пальцем, будто курок спускает.

— Пуфф!

Я как стоял, так и вдарил его. И так вдарил, что он отклонился сильно назад. Лучше сказать — переломился. Больше от неожиданности, а не от силы. Какая у меня сила по сравнению. Смешно. И так переломился, что у него в спине треснуло. И в таком полуперевернутом назад положении — ноги тут, а спина с головой наружу и вниз — он застыл. Повисел в неопределенности пару секунд и повалился за окно.

Я кинулся на выход и бежал, пока мое сердце не остановилось. А остановилось оно где-то в районе базара. Километра через четыре.

День хоть и не базарный, но народу крутится много. Кто что пытается продать. Я для вида тыркаюсь то к одному, то к другому. А в голове стучит: убил, убил до смерти.

И тут меня сзади кто-то легонько притиснул кулаком.

— Василь!

Я обернулся. Субботин.

— Украл что-то? Признавайся, а то сейчас в милицию сдам!

Вижу, он выпивши. Не сильно. Но ощущение стойкое.

Я через силу улыбнулся:

— Ой, Валерий Иванович, какой судьбой вы тут?

— Прогуливаюсь. Сегодня у меня праздник. Пойдем со мной. И тебе веселей. И мне компания.

Субботин уцепился за мою руку повыше локтя и крепко повел рядом.

Зашли в столовую возле базара. Субботин трезвым голосом спрашивает:

— Выкладывай. Я насквозь знаю. У тебя лицо, как тогда в лесу. Ты мне такой и снился.

Я понурил взгляд.

Субботин пошел на раздачу, принес две тарелки с перловкой, хлеб, два полстакана водки. Выпил свой. Подвинул мне.

— Пей.

Я замотал головой.

— Пей, а то залью. Я выпил.

— Закуси.

Я закусил. Отхватил шматок толстой хлебной корки, не рассчитал, в рот не полезла. Рукой помог. Жую и ничего не думаю. Только думаю: еще долго, еще все переменится на хорошее — пока прожую, пока еще кусок в рот запихаю.

Субботин не торопит.

Я один кусок съел. Второй. Принялся за кашу.

В голове кружится. Я ложку зачерпну, пока в рот несу, половину по воздуху размажу.

Субботин выхватил из моей руки ложку, бросил на стол.

Закричал:

— Ну, давай! Давай, гадская твоя морда! Колись!

Мужики по соседству насторожились. Уборщица замахала мокрой тряпкой в нашу сторону, как начальник:

— Ну, хлопци, выпылы — йдить на вулыцю. Тут люды голодни, а вы им апэтыт ломаетэ. Йдить по-доброму.

Субботин ее успокоил жестом:

— Мы тихо, мамаша. Не волнуйтесь. — И ко мне: — Ну, Василек, айда на воздух.

Поднял под руки, на ноги поставил. За шиворот вывел за дверь.

Сели на скамейку с краешку палисадника.

Субботин носком ботинка на земле знаки чертит. И я тоже молчу. Язык заплелся за шею.

— Вася, не бойся. Расскажи. Помогу.

И я рассказал. Про артистку Надю Приходько, про ее задание.

Из моего рассказа получилось, что я убил немца из-за Нади. То есть из-за любви. Тогда я тут же перерассказал по-другому, и получилось, я этого Вернера Мадера кокнул из-за того, что он меня как еврея оскорбил по национальному признаку. Но тут же исправился, и еще раз перерассказал, что фриц — поверженный враг, а я его, поверженного, стукнул, что недостойно советского человека.

Как Субботин в своей голове свел три рассказа в один, не понятно. Но сказал он следующее:

— Ох, Вася. Я думал, ты взрослый человек. Я думал, ты казенные деньги растратил или с женщиной замужней связался, а муж застукал. А ты не взрослый.

— Я не Вася. Я Нисл. Я вам тогда в лесу соврал. Чтоб вы меня не прогнали.

— Знаю. Все про тебя знаю. Я у Чубара был. Из Седневского лагеря бежал. Три раза бежал, как в сказке. На третий удачно. Попал к Чубару. Ты тогда с Евтухом по другой линии ходил. Мосты взрывал помаленьку возле Бахмача. Не встретились. Потом меня к Нехамскому перебросили, вашему, из еврейского пополнения, потом я со своей группой немножко в сторону свернул, авангардом разведки, так сказать. А про тебя мне тогда же и рассказали. Геройский дурачок. Еврейчик Вася-Нисл Зайденбанд. А для меня ты Зайченко. Хоть что. Зайченко. Фамилию твою трудную запомнил. А ты вот как. Человека жизни лишил.

Я говорю:

— Букет умер. Собака моя любимая. Друг. А вы в тот день не пришли. Обещали, а не пришли. Я отца встретил, когда с Букетом в мешке шел. Отец тоже умер. И мама умерла. Ничего про них не знаю.

— Как не знаешь? Говоришь — умерли.

— Что умерли — знаю. А больше не знаю.

— Больше и не надо. Поверь мне, Вася-Василек. Больше ни за что не надо. Что делать будешь, хлопец? Ты хоть к Наде еще не бегал докладывать с партизанской прямотой?

— Не. Не успел.

— И не бегай. Забудь ее. Ясно, она роль придумала и перед тобой репетировала. А ты купился. Книжек начиталась и купила тебя своими взглядами да улыбочками.

— Нет. Она по-честному

— Ладно. Пускай так.

Помолчали.

— Я, Вася, в МГБ работаю. Как раз в тот день, когда в парикмахерской встретились, первый раз по Чернигову гулял. Перевели из Брянска. К тебе не пришел, потому что был занят по делу. А сейчас я с тобой буду разбираться.

Субботин решительно встал и скомандовал:

— Следуй за мной.


Он привел меня к себе — в новый красный дом на улице Коцюбинского. С башенками и лепными карнизами. Один из тех, что построили пленные.

Комнатка небольшая, кухня еще меньше. Зато потолок высокий, метра три. Балкончик крохотный, с красивой загородкой из белых столбиков.

Субботин вышел на балкон и показал папиросой вдаль — на развалины города, на Вал, открывающий свою тысячелетнюю историю в неприглядности разрухи.

— Вот, Вася. Это все война. И эту войну сделал Гитлер. А Вернер Мадер ее поддержал. От всего сердца поддержал или по принуждению. Но поддержал. Не застрелился. Не сбежал куда глаза его бесстыжие глядят. А поддержал. Пошел на нашу Родину с автоматом. И убивал советских людей всяких национальностей. И лично тебя бы убил, если бы был встречен тобой на кровавой дорожке войны. Теперь дальше. Я своей властью объявляю тебе амнистию. От имени твоих родителей, в первую очередь. И от себя лично. Сейчас мы с тобой хорошо покушаем с крепким чаем. Я уже свою порцию спиртного выпил. И ты выпил. Больше не станем. А чая попьем. С вареньем. У меня засахаренное, с прошлого года. Женщина одна хорошая мне прошлым летом дала на здоровье. Не сложилось у нас с ней. Варенье осталось. А наша встреча с тобой, считай, посвящена присвоению мне очередного звания — капитана. Показать удостоверение?

— Не надо.

— Ну и не надо.

— Я ваш партбилет порвал. Чтоб врагу не достался. А планшетка ваша у Винниченки осталась. У Дмитра Ивановича. Ее уже на свете нету, планшетки. Он из нее подметки вырезал. Точно вырезал. Там кожа ух какая. До сих пор в глазах стоит.

Субботин взглянул на меня исподлобья. Но ничего не сказал.

Я немного успокоился. Рядом с Валерием Ивановичем я почувствовал себя снова подростком. С пустым будущим.

Попрощались тепло. Договорились, что в случае чего Субботин меня найдет и ничего плохого не допустит.


Дома был переворот.

Школьников припер откуда-то громадный стол овальной формы. Столешница раздвигалась на две половины, и под ней открывалась большая круглая тумба. Самуил Наумович как раз над тумбой и колдовал. Изнутри подкручивал, шкурил, клеил.

Хватал меня за грудки:

— Посмотри, какая работа! Ему лет сто. А почти как новенький. Дерево крепкое, а лакировка! А подогнано как! Ты глянь, глянь! Трофейный. Из самого Берлина перли. Я его сделаю, як лялечка будет. Еще сто лет прослужит. Ты внутрь загляни, в тумбу. Загляни, загляни. Нагнись, нагнись, на самом дне какая фанеровка. Орех! Видишь? На самом дне. А как с лица. От работа так работа! Немцы!

Школьников меня гнул за шею прямо в самое дно, моя спина не гнулась. А он гнул и гнул. Я его оттолкнул от себя.

— Что вы, Самуил Наумович в немецкое дерьмо меня носом засовываете? Не нанюхались сами за войну? Перед фашистами преклоняетесь. И меня преклоняете. Позор вам.

Школьников как обрезался. Воздух ртом ловит, руками водит, а ответить не может.

Зинаида Ивановна говорит, даже заискивающе:

— Нислик, сыночка, ты голодный. Покушай, дытынка. Н