Крайний — страница 16 из 37

Я не мог вникнуть, к чему Янкель клонит. Откуда и что ему известно и как он это перекручивает у себя в мозгах.

Но Янкель и сам мне разъяснил, что имелось в виду.

Янкель посчитал, что я появился скрываться от линии партии и правительства насчет космополитов. Из областного центра в глухую местность. Он рассудил, что я такой дурак, что могу себе разрисовать в мозгах своих куриных, что от линии партии и правительства можно убежать. И вот я прибежал сюда.

Он мне такое изложил.

А я ему толково ответил:

— Янкель, я газет не читаю. И сплетен бабских не слушаю. Не скрою, умные люди мне намекали, что широко развернулось в частности в Чернигове еврейское засилье. У нас в парикмахерской и так и дальше. Но я не в курсе полного объема. Я сюда совершенно по другому поводу прибежал. Именно прибежал. Тут твоя правота имеется. И вещи у меня в действительности по дороге украли. Так я вещи заранее собрал в торбу и торбу неосмотрительно бросил в небойком месте. Я не виноват, что оно оказалось очень даже бойкое. Я, Янкель, человека убил. Немца, правда, пленного, но почти расконвоированного перед отъездом в его проклятый фатерлянд. И меня по описаниям ищет милиция. И даже не милиция, а бери выше. МГБ. Вот, Янкель. А ты с талмудами своими газетными на меня прешь и слова сказать не даешь.

Янкель поднялся из-за стола. Газетку сложил в четыре слоя.

Гладит ее и говорит:

— И чего ж ты ко мне приперся?

Я говорю:

— Приперся, потому что ты был партизанский командир. Я ж немца убил, а не советского человека. Это раз. Кроме Остра у меня нигде никакого кола нету. Это два. И три: ты моего отца из больницы забрал и от тебя он пришел ко мне в Чернигов. Я хочу узнать его слова в твоей передаче.

— Понятно, — Янкель газетку в трубочку свернул, подошел к окну. Стал бить мух на стекле.

Побил немножко для отвода впечатления и приговорил:

— Сейчас ты ко мне пришел под защиту. А я тебя защитить не могу. Спрятать могу. А защитить никак. Устраивает такое?

Я удивился:

— Зачем меня прятать? У меня паспорт, у меня специальность. У меня тут и хата есть. В ней посторонние люди живут, но мне ж положено. Тем более я партизан. Буду тут проживать на виду у всех. Усы отпущу. Волосы перестригу. Ты, Янкель, представить не можешь. Ты височки немного по-другому подбрей и шею высоко не сними — и все лицо по-другому играет. Меня ж не по фамилии ищут, а по внешности.

Янкель окружил меня со спины и захватил мою голову своими ручищами как раз возле ушей. Аж до солнечных лучей в мозгах. Поднял с табурета. Я чуть не висел на воздухе.

— Слушай сюда. Подробные черточки ты мне потом расскажешь дословно. Как убил, где, по какому празднику. И такое подобное. Сейчас пойдем в твою хату к людям, которые там расположились. Вроде просто поздороваться. Скажешь им, сюда приехал погостить налегке. Жить тут не собираешься. Пусть не пугаются и с соседями не обсуждают скорое твое воцарение на старом месте после того, как они с углей твою хибару отстроили из чистого золота. Потом зайдем к Винниченке. С Гришей попрощаешься. Я на дороге постою. Я в ту хату даже через тошноту не взойду. К Музыченке заглянем. Там прощальные слова произнесешь по всем адресам. Заверишь — сегодня остаешься ночевать у меня, а с рассветом — обратно домой, в Чернигов. Посмотрел тут, вспомнил былое, хватит. У тебя отпуск кончается, тебе очень хорошо и прекрасно. Понял?

Распустил зажим. Отправил меня на землю.

Я мотанул головой утвердительно. По давнему опыту знал: если слушаешь Янкеля — слушай. Целиком и полностью. Наполовину — бесполезно.

И мы с ним пошли по Остру. Оба для вида веселые и устремленные в светлую даль.


В моей бывшей хате я не узнал ничего.

Там находилась глухая старуха, насквозь перевязанная платками: и вдоль и поперек, и голова. А также трое детей различного маленького возраста. Один еще в люльке. Всего четверо.

Я говорю:

— Здравствуйте вам у хату, хозяечка. Я тут до войны жил. Зашел сказать доброе слово родным стенам.

Старуха молчит, но напряжение чувствуется.

Старший хлопчик тянет ее за подол:

— Бабця, бабця, то той жид, що тато казалы. Вин нас прогоныть на вулыцю. Чуеш, бабцю! Зараз прогоныть! Я за татком побижу.

Выбежал. И на меня оглянулся. Кулачком погрозил. Две девочки попрятались. Одна под лаву, другая — под печь. Старуха к люльке пошкандыбала, вроде ей там что-то срочно надо. А ребеночек там мирно спит. Ему ничего от бабкиного участия не требуется. Мне с порога видно. И Янкелю видно. Он мне подмигнул.

И во всю силу голосом произнес:

— Мы зараз пидэмо. Мы тилькы на хвылылку. Чуетэ? Вин тут житы не будэ. Вин у Чернигови живэ. У Чернигови, чуетэ?

Бабка взяла ребенка на руки, стала колыхать. А сама на него ноль внимания, на Янкеля пялится, силится прочитать по губам.

— Цяя хата за вамы зостанэться. Йому нэ потрибно ничого. В нього нова е. У Чернигови. Пэрэдайтэ свому сыну.

Янкель махнул рукой на прощанье и вышел первый.

А я прирос. Стою и стою.

Бабка с дитем стоит. Дите орет. Его ж разбудили до времени. Бабка специально и разбудила, чтоб орал.

Я ее замысел раскусил, быстренько подошел к ней и забрал из ее слабых старческих рук младенца. Она не проронила ни слова. Окаменела. Я младенца голого, мальчика, держу на руках и не знаю, что с ним делать. Как успокоить. Качаю из стороны в сторону. А в голове морок.

Тут прибежал маленький, что за отцом бегал. За ним забежал и мужик. Здоровый. Сильный по внешности.

Янкель курил за калиткой, не сориентировался или папиросу пожалел. Докуривал.

Мужик на меня с кулаками:

— Виддай дытыну. Виддай, кажу, — тихо говорит. — Забырай свою хату, а дытыну видцай.

Я держу. Руки затекли, не пошевелюсь. Только вожу глазами по хате из края в край, из угла в угол.

Мужик ко мне. И ударил бы. А у меня ж хлопчик заливается на руках каменных. Вроде заложник. Так мужик решил.

Тут зашел Янкель. Увидел такое страшное дело, взял у меня младенчика, в люльку засунул, качнул, люлька ходуном пошла по своему накатанному пути.

Я вернулся в себя.

Мужик ко мне — и замолотил кулаками прямо в лицо.

Бабка орет благим матом, и Господа и черта вспоминает, дети кричат по своим углам.

Не помню, сколько длилось испытание. Янкель как-то положил всем нам конец. Меня за плечо одной рукой придерживает, чтоб я не упал от душевной слабости, мужику локоть назад завел, аж лопатка вывернулась, как у горбатого.

— Цыц, — говорит. — Цыц всем. И вы, мамаша, и ты, бешеный, и ты, дурак, — это в мою сторону. — Успокойтесь. Садитесь кто куда.

Расселись. Бабка заняла пост у люльки. Завела платок за ухо, чтоб хоть что-то в ухе застряло. Слушает.

Янкель провозгласил:

— Мы к вам с добром. Поздороваться. А вы ждали другого. Понятно. Вы детей против нас настроили. При них обсуждали. Что обсуждали, сами знаете. Нехорошо. По закону хата чья? Зайденбанда, — кивнул на меня. — Вы здесь живете на каких основаниях? На птичьих основаниях по случаю войны и ее последствий. И вот хозяин, — Янкель опять кивнул на меня, — добровольно отказывается от своей родной хаты. Чтоб вам в ней вечно жить с детьми. А ты его кулаками встречаешь! При детях. А ну миритесь! И мы пойдем.

Я с готовностью протянул руку мужику.

Спросил:

— Как вас зовут?

— Дудко. Павло. Ивановыч.

— А меня Нисл Зайденбанд. Моисеевич.

— Я ж думав, ты хату назад забэрэш. А у мэнэ диты. Маты стара.

— Не. Не забэру.

— А як пэрэдумаеш?

— Не. У меня в Чернигове и хата, и все.

В глазах Павла Дудки засверкали искры.

Он предложил:

— Ну як такэ дило, напыши одказ. Шо вид хаты своей отказуешся у мою пользу. Зараз пидэм у контору, печатку поставымо. А? Нэ напышеш? Ни, бачу, нэ напышеш. Обманюеш. Помучиты хочешь. Познущатыся з нас. Отаки вы уси. Всэ з вывэртом. Нэ по-людському.

Я взглянул на Янкеля. Янкель сплюнул. Но без слюны. Не пачкать же пол в чужой хате. Но подошвой по полу шоркнул.

— А что, Нисл. Пиши.

Я написал бумажку.

Втроем пошли в райсовет. Бабка с детьми смотрела на нас и махала руками.


В райсовете Музыченки на месте не оказалось. Оксана стучала на машинке. Объяснили ей суть дела. Она оформила бумажку. В каком-то закутке шлепнула печатку. Отдала Дудке. Тот побежал со слезами радости.

Янекль теперь взял инициативу в свои руки. Объяснил, что я уезжаю утречком, на самом рассвете. Просил поблагодарить Музыченку. Хлопал меня по плечу, чтоб я улыбался. Но я ни разу не сумел разорвать свои губы.


Потом на очереди находился Винниченко.

Янкель отказался даже стоять на дороге возле его хаты. И совершенно справедливо. Уже если идти — так заходить. А не заходить — так и не идти.

Янкель двинулся домой и велел обернуться за двадцать минут предельно, потому что дальше он за себя не отвечает, так как я у него в печенках засел, хоть и за короткое время.


И вот я у Винниченки.

Гриши нет.

Дмитро Иванович лежит на печке, смотрит в потолок.

Я окликнул.

Ноль внимания.

Сильнее гаркнул.

Он на меня глаза спустил, но без особого выражения.

Я говорю:

— А что вы со мной не здоровкаетесь? Не узнаете?

— Узнаю, — и опять устремляет глаза в потолок. — Я тэбэ ще через викно упизнав. И Янкеля Цегельника. Шо ж вин тэбэ покынув? Не захотив до мэнэ зайты. А я ж хворый. До смерти хворый. Я б вам двоим слово шепнув. Двоим. А тоби одному ничого не скажу. Иди отсюдова. Я на тэбэ сыльно обиженный.

— Интересно, за что?

— За Грышу. Грыша опысав, як ты за мною полудохлым ходыв, грязь мою подтырав. А як я очухався, ты и сбежав. Мертвому не стыдно помогти. А живому стыдно. Живой — опять, значыть, полицай замаранный. А ты партизан. А шо этот замаранный тэбэ спас? Не щитается? Батько твой другого мнения був. Сыльно другого.

Я насторожился.

— Вот вы, Дмитро Иванович, мне про батька моего Моисея Зайденбанда и расскажите.