Крайний — страница 17 из 37

— Токо наравне з Янкелем расскажу. Его сюды прывэды.

Отвернулся к стенке и принялся крейду колупать. Она сыплется и кусками тонкими, и белым порошочком. На кожух, на руки его. Я про отраву подумал. Если б у меня был цианистый порошок, без думок приставил бы к его горлу гадскому. Тогда б он у меня все сказал.

Разозлился без предела.

— Ну, морда говняная, оставляю сейчас тебя без своего влияния. Некогда. Но ты не надейся. Я с Янкелем приду. Все скажешь. И Гришу своего не зови. Не поможет.

Винниченко повернулся. Пульнул в меня ошметком крейды, попал на плечо. Я отряхнулся. А следок остался.

Винниченко засмеялся.

— Дак ото ж.

У меня родился план сию же минуту забежать к Янкелю, привести его мольбами к Винниченке и выбить-таки сокрытое из винниченковой души.

Но судьба распорядилась иначе.


Когда я с порога заголосил, что Винниченко гад и Янкель сейчас же обязан со мной пойти и душу из него вытрясти, Янкель сказал:

— Или ты зараз заткнешь свой поганый рот и сядешь в уголку тихо, или я тебе так врежу, что ты ляжешь и ногами будешь дрыгать до скончания веков.

Я замолчал и присел на табуретку возле этажерки в простеночке. Сел и сижу. Жду, что все равно вдарит. Лицо его ясно говорило про это.

Янкель начал:

— Ты что делаешь? Ты куда ходил? Ты по тылам противника ходил. Ты обманный маневр должен был совершить. Ты усыпить бдительность должен был. А ты что? Ты опять хипеж сделал. Ты дурной бесповоротно.

Я молчал от несправедливости. Потому что я не дурной.

— Что ты молчишь? Ты свое положение понимаешь? Оно тебе не мешает или что? Оно тебе на селезенку не давит?

— Давит. Я не виноватый.

— Виноватый. Ладно. Я виноватый. Я. С меня спрос за провал. Может, и лучше, что ты делаешь отход с обидой. Лучше запомнят. С добром когда уходят, забывают быстро. А обиду запомнят на носу. Согласен?

— Ну.

— Мне в спину визги твои поросячьи от Винниченки лупили, как мины. Артобстрел. Что ты к нему пристал, что ты его трусишь, як грушу?

— Надо. Он у моего батьки кое-что украл. И отдавать не желает.

— До войны украл?

— Не. После. Отец к нему из лагеря заходил. Тогда и доверился. А Виниченко украл.

— Откуда знаешь?

Я неопределенно мотнул головой.

Янкель не расспрашивал. А мне хотелось сказать.

Я безотчетно заговорил:

— Я тебе все равно. Меня не в счет. Ты меня и слушать не хочешь. Ты спроси, как я немца кокнул. Почему. Тогда по-другому заговоришь. Я не бандит с большой дороги.

— Заткнись. Ни слова я от тебя слышать не буду. Ни однисинького слова.

Янкель повалился на кровать в сапогах. Ногу на ногу положил, руки крестом под голову. Замолчал.

Потом выдавил:

— В три часа ночи подъем. Я разбужу. Сам из дома выйдешь. Дойдешь до шляха. Сменишь пару попуток в сторону Чернигова. С шоферами не болтай. Деньги заплатить я тебе дам. За Ягодным сойдешь в лес. И лесом своими ногами идешь до Мареничей. До пирамидки дойдешь, свернешь направо метров триста. Глубже в лес. И там меня жди. И ни с места. Сколько надо, столько и жди. Пожрать я дам. И чтоб ни одна живая душа тебя не видела. Сошел в Ягодном и пропал. Ехал в Чернигов и не доехал. Понял?

— Понял.

— Теперь слушай. Как ты это время жил, что делал, с кем водил знакомство — ни за что мне не говори. Если мне враги ногти рвать начнут, — вытерплю. Но от своих я и не вытерпеть могу. Выдам лишнее от тоски. Фашистам бы не выдал. А своим именно от тоски могу дать слабину. Задурят голову. От тебя не требую. Если начнут мучить, говори про меня. Понял?

— Понял.

— Теперь про твоего батьку. В Остре балакают, что я с ним виделся. Я с ним виделся глаза в глаза. Я к нему в больницу приходил. Он меня оттолкнул. Чтоб ты знал. А к Винниченке он заходил. Сразу, как в Остре появился. Это правда. Зачем — черт знает. За тебя поблагодарить. И за тех, кто возле Десны лежит. Ты Дмитру спасибо сказал? За себя.

— Не. Не до того было.

— И правильно. Хоть и неправильно. У нас тут такой клубок заклубился. Пол-Остра надо благодарить, а половину по мордасам лупить до второго пришествия. У нас другая задача. Я тебе всего раскрывать не намерен. Ты себя уже зарекомендовал. Гриша дома присутствовал?

— Не. Я ж думал, мы с тобой пойдем вместе. А тогда и Гриша подтянется.

— Гриша подтянется. Гриша обязательно подтянется. Ложись спать. И не крути мне задницу.

Я заснул. Не от того, что Янкель приказал, а от расстройства.

Среди темноты я проснулся и спросил у Янкеля ясный вопрос:

— Янкель, ты тут живешь жизнь. И твои родители, и деды-прадеды. Неужели ж ты думаешь, что Мельниченко, к примеру, или Оксана Дужченко, твои боевые побратимы, поверят, что ты их хочешь свести со света? Неужели ж они тебе иголки под ногти будут загонять?

Янкель молчал. Курил, а молчал.

Потом сказал:

— Нишка, у немцев в Германии своих евреев было видимо-невидимо. Тоже от дедов росли и жили рука об руку и плечом к плечу. А что получилось? Линия. Вот в чем вопрос. Линия и еще раз линия. Линия с человеком делает удивительное. Линия начинается в мирное время, а заканчивается огого где. Невозможно понять высоту. Расскажи про своего немца. В двух словах.

Я коротко рассказал. Туда и Субботин уместился, и Надя Приходько. И старики мои Школьниковы. И Букет. И смерть отца.

Янкель послушал. Загасил папиросу в стакане с недопитым чаем. Приказал спать полчаса.

Растолкал в три. Дал узелок. Денег немножко. Повторил задание. Вытолкал на большую дорогу.

Про маму я почему-то не спросил.


Сделал, как наказал Янкель. Дождался в намеченном пространстве до глубокой ночи.

Янкель вывел меня не на большой шлях, а на кривую дорожку. Там стояла телега. Гора травы. Меня спрятал в траву. Сам правил конякой.

Ехали молча. Только сначала филины ухали. Я для бодрости им подражал, как когда-то в военные времена. Но Янкель цыкнул, чтоб не выделывался.

Ехали шагом.

Я заснул. Спал и думал. Может, про меня в Чернигове кому надо — забыли или вообще в учет не приняли. А я тут шляюсь, людей баламучу. А если не ищут меня за немца, то остается только газетная установка на космополитов. Янкелевы опасения. Субботинские намеки. Ничего определенного.

Одно есть непреложное: Дмитро Винниченко и мой отец. И еще моя мама. Была она или не была? Куда делась? Почему не осталась при отце в больнице? Почему ее никто не видел после того, как она промелькнула на окраине Остра? Да и кто этот промельк видел? Домыслы. И мне представилось в сонном состоянии, что нет и не было на свете ни мамы, ни отца, ни войны, ни газеты «Правда», ни Винниченки. И стало мне свободно.


От раскачки в подводе заболела каждая косточка. Я крутился. Толкал Янкеля. Он не обращал внимания словесно, но кнутом меня пару раз огрел. Через траву.

Наконец, остановились.

Янкель скомандовал:

— Вылазь.

Перед моим взором обнаружилась партизанская стоянка. Землянка. Кое-какие строения на скорую руку. На скорую руку, а удержались за столько лет. И даже след от громадного кострища не зарос.

В кромешной тишине пели птицы, потому что начинался рассвет.

Янкель показал вокруг рукой:

— Тут будешь жить.

— Сколько?

— Сколько надо, столько и будешь. Пойдем в землянку.

Мы спустились.

В землянке сидела моя мама. Старая-престарая. Но точно она. Она ж не Гитлер, чтоб разводить двойников.

Она закрыла рот руками, и я услышал только тихий стон.

Вот что я узнал из ее пересказа.


Когда Айзик Мееровский послал их с отцом для срочного спасения колхозной животины, они постепенно быстро оказались в тылу превосходящих сил противника. Они скрывались по лесам и у людей. Но их рано или поздно выдали немцам.

Маме и папе повезло. Их не расстреляли сразу, а отправили в гетто в Боровичи. Там они пробыли недолгое время — около восьми месяцев. Мама твердо запомнила этот срок, потому что она забеременела уже в гетто. По ее расчетам, в первый день пребывания.

Они с отцом словно сошли с ума в ту ночь, и, не сговариваясь, бросались друг в друга бесконечно. Прямо на улице возле дома, из которого их могли видеть. Если не считать темноты.

Мама говорила:

— Нам не было стыдно. Нам совсем не было стыдно. Ты взрослый, и я тебе могу сказать про это. Ты понимаешь?

Я не понял. Мне стало неприятно, что родная мать передо мной раскрывает подобные подробности.

Но она продолжала:

— Потом мы не прикасались друг к другу. Когда делили еду, я отдавала Моисею больше. Он брал. Я радовалась, что он не отказывается. Но он терял силы. Тогда я уговорила его стать помощником полиции внутри гетто. Он согласился. Кто-то ж должен был это делать. К тому же мы надеялись, что рано или поздно нас всех отпустят. Нельзя же взять и убить сразу столько народу. Ничего плохого папа не делал. Следил за внутренним порядком. Везде нужен порядок. Нам же будет лучше, если будет порядок. Он и еще такие же получали отдельный паек. Но я не брала себе больше, чем раньше. Все съедал он. Он много ел. Не так, конечно, как в мирное время. Но не голодал. Но худоба съедала больше, чем он сам мог запихнуть себе в рот.

Однажды какой-то старик не снял картуз перед полицаем. Не из принципа. Задумался. Старый человек.

Отец старика стукнул по голове. Не сильно. Можно сказать, смахнул с него картуз.

Старик специально спокойно сказал: нельзя еврею бить еврея. Отец закричал, что от этого все наши беды и есть. Что мы носимся со своим еврейством, как дураки с писаной торбой, и остальные люди думают, что еврей за еврея в любом случае встанет горой наперекор остальным в еврейскую пользу. И вот до чего дошло.

В один день я спросила Моисея, что, может, он состоит в какой-нибудь подпольной организации. Может, этим фактом вызвано его усердие в глазах наших мучителей. Он твердо посмотрел мне в лицо, одним махом во все лицо, не в глаза. И сказал: подпольная организация у меня внутри.

Я считаю, что Моисей был подпольщик. Он всегда при любых условиях такой.