бивать будем? Давай помилуем, а?
— Они же враги народа! — возмутился Андрей. — Они же не успокоятся! Вот приговор! — он подал бумагу. — Выполняй приказ!
Ковшов глянул на командира, на его протянутую руку, помотал головой и снял шапку.
— Тогда все, — сказал он. — Тогда я отвоевался.
Бросил шапку на снег, начал стягивать с себя мерзлые, гремящие ремни. Снял, швырнул все к ногам Андрея.
— Не могу я больше. Не могу. Вот уж и животина друг дружку давит…
— Это дезертирство! — отрезал Андрей.
— Не-е, — Ковшов расстегнул забрызганный водой и обмерзший полушубок, вздохнул свободно. — Сам пришел, сам и уйду…
Рука Андрея потянулась к кобуре. Ковшов не дрогнул, лишь посмотрел на револьвер и сказал глухо:
— Не стреляй, Андрей. Не бери грех на душу.
И стал раздеваться. Не спеша снял полушубок, оленью безрукавку; склонившись, содрал гимнастерку. Оставшись в нижнем белье, босой, он отступил от темной кучи одежды, сказал негромко:
— Не обессудь уж. Угорел я, спасу нет.
И пошел с кручи, проваливаясь в снег.
— Ковшов! — крикнул Андрей. Рука подняла револьвер. Белая спина была вровень с мушкой. — Назад, Ковшов! — скулы сводило от напряжения.
Ротный ступил на лед и по лыжне пошел к проруби.
Красноармейцы, суетившиеся возле нарт, распрямились и замерли. Андрей выбежал на кромку берега, опустил револьвер.
Люди у проруби машинально расступились, давая Ковшову дорогу. Тот присел на корточки, зачерпнул ладонью воды, глотнул, смочил голову и без всплеска нырнул в черный зрачок.
Ошеломленные, бойцы стояли, опустив руки. А на берегу, у костра, зашевелились, загомонили пленные, и, теснее сгрудившись, заслонили огонь.
Револьвер выпал из руки Андрея и повис на шнуре, касаясь земли. Березин, как во сне, поднял его, не отрывая глаз от проруби. И вдруг крикнул зло:
— Дерябко! К пулемету! Чего рот разинул?!
Дерябко, опомнившись, развернул пулемет, торопливыми руками заправил ленту. Толпа пленных окутывалась дымом невидимого костра.
— Дайте мне! Мне дайте! — вдруг закричал вожак примкнувших к отряду мужиков. — Я их, сволоту!.. Я их… Дайте!..
Он бежал к пулемету, орал черным ртом. За ним со страхом и с какой-то неуемной жадностью на белых лицах спешили, обгоняя друг друга, мужики.
— Огонь! — громко выдохнул Андрей…
С застругов срывалась белая поземка. Снег касался горячего пулеметного кожуха и мгновенно исчезал. Ветер трепал и тяжело всхлопывал пустую патронную ленту…
22. В ГОД 1920…
Он писал весь день и к ночи вдруг понял, что закончит намного раньше указанного срока. Он не подозревал, что можно так быстро рассказать всю свою жизнь — всего-то за считанные часы, что можно вспомнить и обдумать все, даже самое непонятное, найти причины каждого поступка, каждого поворота в судьбе. Иногда, описывая сложные ситуации своей жизни, Андрей ловил себя на мысли, будто он это уже когда-то писал и перед кем-то уже отвечал за все свои грехи и добродетели…
После полуночи Андрей вызвал надзирателя. Тот молча принял бумаги, кивнул и закрыл дверь, загремел засовом.
В холодной тюремной постели Березин так и не мог согреться. Сон пришел раньше, чем тепло. Он спал, а восход над городом отодвигал мрак, озаряя крыши домов, улицы и окна. Наконец свет достиг дна глубокого колодца тюремного двора и проник в камеру.
Андрей не слышал, как отворили дверь, и поднял от подушки голову, когда Прудкин уже стоял над ним.
— Мы ознакомились с вашим делом, — сказал тот, надев пенсне и открыв папку. — Но требуются некоторые уточнения. Почему вы не зачитали приговор пленным?
— Некогда было, — пожал плечами Андрей и сел. — Я всецело признаю свою вину.
Последнюю фразу Прудкин словно не слышал.
— У вас не было времени, потому что пленные могли в любую секунду бежать?
— Нет, — оборвал Андрей. — Они не хотели бежать. Они предчувствовали расстрел.
— То есть как предчувствовали? Им кто-то сказал об этом?
— Не знаю. Они чуяли смерть. Как животные ее чуют. А возможно, оценили ситуацию.
— Хорошо, — согласился Прудкин. — А вы оценили ситуацию?
— Да. Я говорил, что признаю…
Прудкин перебил его, нажимая на голос:
— Тогда ответьте на такой вопрос: смогли бы вы расстрелять дезертира Ковшова, если бы он не покончил с собой?
— Смог бы…
— Надеюсь, сейчас вы поняли, что нужно было сделать с пленными? — Прудкин впервые оторвал глаза от бумаг. Снял пенсне.
— Сейчас понял.
— Что?
Андрей приподнял ноги и стал держать их на весу: каменный пол леденил ступни, деревенели пальцы, обмороженные зимой восемнадцатого.
— Я должен был достать лыжи. Или вести их так…
Прудкин захлопнул папку, спрятал пенсне в нагрудный карман.
— Ничего вы не поняли, — сказал он, толкая дверь. — А жаль.
Андрей лег на нары и натянул одеяло. Постель еще не остыла, соломенный матрац хранил тепло…
23. В ГОД 1919…
Он чуял погоню спиной. Заслоны оставались через каждые десять верст с жестоким условием сниматься только по приказу. Кроме того, он дважды, пока не добрались до таежной деревни, высылал разведки в разные стороны, однако олиферовцев не было. Вестовые падали от усталости, а он гнал их с новыми приказами. Наконец заслон, оставленный на канале, передал весть, что пешие бандиты пытаются перейти через лед и что сдержать их можно разве что час-другой. Андрей приказал отойти, хотя это было уже лишним: донесение шло более полусуток, поэтому бойцы с двумя пулеметами либо погибли возле канала, либо отошли самостоятельно. Однако другие заслоны молчали, не было вестей о передвижении банды и на следующее утро, и Андрей несколько успокоился. Зато мужики, ходившие с ротой на канал, всполошились, осознав вдруг, что утром красные уйдут, а они останутся с бандой один на один, если те снова пожалуют в деревню. Андрей посоветовал им выставить в тайге посты и оставил им три трофейных пулемета, которые мужики сами принесли с канала.
Отсюда же, из деревни он послал вестового Дерябко в полк к комиссару, чтобы тот снялся и пришел в Заморово. Все-таки если Олиферов увяжется в погоню, его можно будет встретить как полагается и разбить основные силы.
Но к концу вторых суток Андрей приказал сняться всем заслонам и догонять роту. Банда дальше своего разрушенного стана идти не рискнула.
Потом уже пошли не спеша, рано останавливались на ночлег, охотились по дороге на глухарей и тетеревов, однако красноармейцы были печальны, будто возвращались с похорон. Не слышно было смеха и разговоров, и только на привалах, рассевшись кругами возле костров, нет-нет да и запевали бойцы свою походную партизанскую песню:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Андрей, вначале не обратив на это внимания, неожиданно догадался: жалеют своего ротного! Горюют по «Стеньке Разину»! И, догадавшись, стал изредка замечать на себе косые, недобрые взгляды. Ты, говорили глаза, ты сгубил нашего командира, ты его до проруби довел и головой пихнул. А как им объяснить, что он сам, сам выбрал такую долю? Еще тогда, в башкирской степи, когда вызвался расстрелять дезертира. Там аукнулось — здесь откликнулось…
На то война и гражданская, думалось Андрею, что воюют в ней не армии, воюет народ, расколовшись надвое. Воюет за новую идеологию, за новую веру, и если через сто, двести лет кто-либо из потомков, обернувшись, поглядит на эти уже как бы евангельские времена, то многого и многого не увидит. В забвение канут страсти и противоречия. Останется лишь то, что будет канонизировано и записано в Историю. Любая новая или даже обновленная идеология в первую очередь заботится о святости и непорочности своего зачатия. Она рядится в белые одежды, чтобы никто потом не смел ткнуть пальцем. А если кто и отважится ткнуть, то ему никто не поверит, ибо нельзя белое называть черным.
Но даже и при таком условии кое-что все-таки сохранится в неподвластной забвению народной памяти. Наверное, появится новая мифология, думалось Андрею далее, сложатся предания и сказки, где, как и в старых сказках, будет много волшебства, переживаний и счастливый конец, в котором торжествует добро. Их станут рассказывать устно, передавая из поколения в поколение, и пока утверждается «Новый завет», сказки эти будут считаться ересью. Однако со временем ересь, обратившись в миф, сможет спокойно сосуществовать с канонами вплоть до следующего Обновления.
Все повторяется в этом мире, все возвращается на круги своя…
До Заморова оставалось верст двадцать, когда прибежал запаленный и взмыленный Дерябко. Он промчался мимо идущих колонной красноармейцев, увидел Андрея и упал перед ним, раскинув лыжи.
Встревоженные бойцы остановились, обступили вестового, а тот закричал, захлебываясь морозным воздухом:
— Виноват я, товарищ Березин! Братцы, виноват я!
Ему натерли снегом лицо, привели в чувство. Вестовой, путаясь в словах, поведал:
— Пришел я к комиссару Лобытову, все рассказал. Как дрались, как обоз у Олиферова взяли, как пушки топили… — Дерябко запнулся. — Ну, короче, про все сказал. А он меня под арест! Измена, товарищ Березин! Теперь Лобытов в Заморово идет, чтоб нас встретить, чтоб разоружить и всех под арест! Под трибунал! Я виноват! Я сбежал, чтоб предупредить. Уходить надо, братцы! Не пойдем же мы супротив своего же полка? Супротив своих же хлопцев?
— Куда ты зовешь уходить? — Андрей встряхнул его и толкнул от себя. Дерябко тяжело завалился в снег; барахтаясь, старался убедить бойцов:
— В Заморово идти нельзя! Ждут! На дороге засады! Измена! Уйдем в лес, хлопцы? И будем колошматить беляков. Как раньше бывало!
Красноармейцы молча смотрели на командира, ждали решения.
— Нам уходить некуда, — сказал Андрей. — Уйти — значит объявить себя вне закона!
— Верно! — одобрил Клепачев, исполнявший обязанности ротного. — Неужто не сговоримся со своими-то? Ежели недоразумение такое — разберемся, ну а ежели… тоже поглядим. Лобытов — парень крепкий, изменить не мог нашему делу! Не поверю, чтоб Лобытов в изменники пошел!