— Нет! Не верю! — закричал Андрей. — У Саши оружия не было. Не было!
Он отошел к дереву, обнял его и замер.
— Верь не верь — Александра не воротишь. — вздохнул Никодим. — Хоронить в монастыре будут… Я ведь тоже не верю. С наганом где же Нарокова остановишь? Его так не возьмешь, наганов он не боится…
Андрей предчувствовал, что жертвы будут, и затронут они именно его, и лягут на душу виной, и потребуют нового отмщения. Размышляя ранее о судьбе брата, он представлял, как все сложится, и почти не сомневался, что конец будет примерно таким. Сейчас, слушая Никодима, он разве что сделал поправку к своим размышлениям: Андрею казалось, что брат пойдет от города к городу, от гарнизона к гарнизону со своими проповедями и сгинет безвестно, а его убили сразу же, после первой же попытки уничтожить зло добром…
Итак, Нароков не тронул города. Он вошел в Есаульск спокойно, расквартировался в закрытой гимназии, велел поротым купцам доставить дров, водки и прокорм для казаков, после чего запил горькую, не показываясь на людях и не впуская к себе никого. Жители, посидев сутки взаперти, начали выходить на улицу, затем, еще через день, открылись магазины и лавки, зашевелился и заскрипел санями базар: Есаульск оживал, еще не веря глазам своим. Раскосые казаки с русскими именами расхаживали и разъезжали по городу, щурились на девок, покупали товар и никого не задирали. В это самое время пришла в гимназию вдова офицера, убитого еще в германскую, и стала требовать, чтобы Нароков ее принял. Караульные казаки сначала обошлись с ней мягко, сказали, что князь занят и принять не может. Однако вдова стала требовать еще настойчивей и хотела самовольно прорваться к Нарокову. Казаки схватили ее и затащили в класс, превращенный в казарму. Поняв, что сейчас произойдет, вдова выхватила у кого-то револьвер и успела выстрелить пять раз, пока ее не скрутили и не бросили на пол. Пулей задело одного из казаков. Попробовали доложить об этом Нарокову, но тот оказался пьян до невменяемости. Тогда казаки наскоро соорудили виселицу и самовольно повесили вдову на площади. Проспавшийся князь узнал о казни и, вновь напившись, застрелился у себя в комнате. В городе говорили, будто он давно и безнадежно любил вдову, будто когда-то они с покойным ее мужем были дружны, и теперь князь не выдержал этой смерти.
Известие о гибели женщины ошеломило Андрея и будто прорисовало ту мысль, что подспудно и давно зрела в размышлениях: почему-то на гражданской войне больше страдали люди, не причастные к ней и невиновные. Существовала какая-то несправедливая и страшная закономерность, как если бы за грехи родителей умирали дети, и такое проклятие становилось бесконечным.
Недолгая жизнь в курной избе неожиданным образом вдруг высветлила будущее для людей, отважившихся пойти с Андреем. Только-только легла зима; впереди — целых полгода такой бродяжьей, скитальческой жизни, и нет хлеба, нет рядом семей; горький дым, снег и тоска усыпляли ощущение опасности. Узнав, что Нароков даже экзекуции не устраивал в Есаульске, люди начали проситься домой, а некоторые, постарше, попросту молча собирали котомки. Андрей попытался остановить их, вразумить, говорил, что на пощаду карателей надеяться нельзя, однако люди прятали винтовки, прощались, глядя в пол, и уходили.
Когда Андрей остался вдвоем с Никодимом, тот поднялся, напялил шубу, взял рукавицы:
— И нам пора, Андрей.
На похороны брата он не успел. Лишь постоял у холмика мерзлой земли, потрогал рукой белый крест и, стиснув зубы, пошел в келью, где лежал при смерти дядя. Пожилой монах-сиделец сердито покосился на Андрея и не впустил.
— Завтра приходи. Заснул вроде мученик…
Недружелюбие, с каким встретили в монастыре, отбило всякую охоту оставаться. Никодим же обещал, что с дядей договорено спрятать Андрея здесь, пока еще в надежном месте. Сразу за каменной стеной начинался лес, и с холма в любую погоду была видна окраина города…
Утром дяде полегчало. Его обложили горячими подушками и позволили войти Андрею.
— А я ничего не обрел в этой грешной жизни, — вдруг признался владыка, с трудом раздвигая обметанные в лихорадке губы. — Думал, если богу буду служить, значит, и народу своему. Обольстился… Я на коленах возле храма стоял, просил, чтоб плевали, чтоб били меня палками да камнями. Криком кричал… Не слышат, мимо идут, боятся… Я думал: если владыка в веригах будет — всколыхнется народ, укрепится в вере. А он боится, народ-то! Всего боится. Изверились люди, поскудели духом…
Он долго отпыхивался, собираясь с силами, в груди свистело, обильный пот стекал на подушку.
— Андрей, ты помни, — продолжил он. — И не ищи Бога на небесах. Там пусто и холодно. Лети, лети, и все пусто… Есть человек на земле. И бог в человеке.
— Прости меня, дядя…
— Бог простит… Жалко мне тебя. Все уже пристроены, все при деле. Скоро вот и я пристроюсь. Один ты бродишь неприкаянный. Да если хранит тебя бог, верно, ты для чего-то еще нужен…
— Мстить буду! Мстить! — тупо сказал Андрей.
— Кому, сын мой? — спросил владыка, как спрашивают маленького ребенка. — Брата убили белые, сестру — красные, дом ваш ваши же люди разорили… Некому мстить.
— Тем, от кого страдают невинные, — Андрей сжал кулаки. — Тем, кто мучает.
— Ты судить хочешь? — дядя приподнял голову. — Нет, сынок, человек никогда не сможет стать праведным судьей. Отрекись от этой мысли. Вспомни, как брат твой жил?
— Я не могу, как он. У меня свой путь.
— Тебя люди проклянут…
— Какие, дядя? Какие люди? — Андрей вскочил. — Нынче такая неразбериха! Одни проклинают, другие возносят! Третьи просто не замечают, боятся замечать… Владыку в веригах не увидели!
— Так будет не вечно, — дядя стал смотреть в потолок, руки щупали грубое суконное одеяло. — Кончится смута, и опамятуются люди, и вновь соединятся. И соединит их храм божий. Вера сплотит. Нельзя человеку без веры. Любовь человека множит, вера соединяет. Атеисты говорят: живите без веры и бога. Но во что же верить тогда? Или жить в безверии? Они говорят: пусть человек верит в себя. Это же абсурд! Человек может верить в себя, пока борется с настоящей верой. Да, он кажется себе сильным, коли вступил в единоборство с богом. А потом-то — что? Одолел атеист, отнял веру в бога у людей, но что взамен дал? Или так и оставил в безверии?.. Запомни, Андрей, если поднимется рука у тебя судить, то сможешь судить только человека с верой. В безверии люди неподсудны. Разве можно судить быка, который забодал человека? Или укусившую собаку? Они же не ведают, что творят. Вот осудишь ты веру, а безверие лишь прирастет.
— Неужели зло безнаказанно? — Андрей потряс руками. — Как же так, дядя?!
— Брат твой пошел и ценою смерти своей остановил зло, — спокойно сказал владыка. — Город не тронули… А еще, говорят, вдову повесили, женщину безвинную. Так ее замученная душа для начальника карателей смертью обернулась. Не выдержал бес в этом человеке, не совладал с праведной душой. Их бы, мучеников, к лику святых причислить. Наше время богато будет и на святых, и на великих грешников. Только об этом не скоро узнается. Уляжется смута, отстоится жизнь, как вода после ледохода, и тогда каждый увидит и пальцем укажет: то есть зло, а то — добро.
— Я не стану ждать, когда жизнь отстоится, — упрямо сказал Андрей. — Потому что сейчас живу! А потом меня не будет! Просто не будет!
— Не горячись, сынок, — дядя застонал, повернулся на бок. — Ты ведь один от Николая остался, последний корешок на отцовской земле. И об этом надо подумать. Тебе жениться бы, детей родить, много детей… Так-то измолотит тебя смута, и пропадет все. А в детях ты бы жил… Я вот, грешник, помираю уже. А знаешь ли, о чем жалею? Прости меня, господи! Постриг рано принял, без воли отца. И нет детей у меня… А отец знал, знал, для чего человек живет. Потому и держал меня, не пускал… Ведь обманом ушел… И ты куда-то рвешься… Погоди, сынок… Детей сначала… Жить-то кто станет?..
Андрей обернулся к нему, шагнул к постели. Дядя плакал…
Он так и умер в слезах, и последних слов владыки никто, кроме Андрея, не слышал, хотя за дверью дежурили настоятель и есаульские священники. Когда священники зажгли свечи и начали читать заупокойную, настоятель выгнал Андрея из кельи и все не отставал: гнал дальше, в тычки, к воротам… Андрей, оказавшись за стеной монастыря, еще долго чувствовал его твердые, как кость, козонки пальцев…
Никодим посоветовал Андрею покинуть Есаульск.
— Уходить тебе надо, — сказал кучер. — По всему городу ищут. А твоих людей всех уже поарестовали, Говорят, и пытают…
— Куда уходить-то?
— Куда, куда… Только на ореховые промыслы не ходи. Они же дознаются, если пытают твоих. И накроют! — Никодим вздохнул. — Домой иди. Там, говорят, властей еще нету. А уж дальше куда… Сам место ищи…
От дома в Березине остались огромные головни да полуразвалившаяся русская печь с приделанным к ней камином. Неизвестно, сам ли он загорелся или чья-то злая рука подожгла его, когда уже нечего было взять, но видно было, что дом никто не тушил, и пожар сожрал его дотла.
Андрей походил по засыпанному снегом пепелищу, постоял у камина. Лепные ангелы, распустив закопченные крылья, парили теперь в открытом небе, и мелкий снег сек им лица.
От ветра он забрался в жерло камина и сел на груду смерзшейся смолы, спрятал руки в рукава и от усталости мгновенно задремал. И тут же очнулся, пронзенный мыслью, что спать на холоде нельзя. Эта мысль не оставляла его всю долгую дорогу домой, и он не спал уже двое суток. Мгновенный сон вычеркнул из памяти, где он находится. Вскинув глаза к небу, Андрей увидел черный, в лохмотьях сажи, свод и лишь потом, приходя в себя, различил сквозь зимний сумеречный день огарки бревен, торчащих из снега.
Вздрагивая от холода, он выбрался наружу и, отыскав полузанесенный снегом конный след, направился к жилью. Над избами курились легкие дымки: печи уже протопились, и теперь хозяйки наверняка ждали, когда сойдет с углей угар и можно закрыть трубы. Не скрываясь, он подошел к воротам Ульяна Трофимовича, повернул кованое кольцо. Во дворе забрехала собака, но из избы никто не выходил. Тогда он постучал в окно, и скоро на крыльце появилась жена конюха Пелагея — пожилая изработавшаяся женщина.