— Окреп, — стонал от блаженства Прошка. — Силу чую. Завтра плясать буду!
— Спи, тятенька, спи, — увещевала его мать Мелитина. — До завтра еще дожить надо.
Хозяйка принесла матрац, постелила себе на полу, уступив кровать матери Мелитине, однако та воспротивилась, легла на полу. Наконец потушили свет, и сразу стало слышно, как за стеной стонут, бормочут и плачут убогие. Дом, их вечное пристанище, за долгие годы будто напитался этими звуками, слезами, и теперь, когда наступает тишина, отдает их, как отдает тепло жарко натопленная печь. Мать Мелитина слушала и тихонько, про себя, молилась. И неожиданно слух ее уловил сдавленный плач совсем близко, на кровати. Плач этот вплетался в другие всхлипы и ничем не отличался от них, разве что убогие плакали во сне, а хозяйка еще не спала.
— Ну, что ты, голубушка, что ты? — тихо промолвила мать Мелитина. — Душенька твоя ноет? Тяжко тебе, родненькая?
— Не то слово, матушка, — сильнее, уже не таясь, заплакала хозяйка. — Пустила тебя, чтоб покаяться, а теперь не могу. Открою рот — слово не идет… В Бога-то я не верю, комсомолка я.
— А ты все равно покайся, — посоветовала мать Мелитина. — Не думай, что иноческий сан на мне. Расскажи, как бы матери своей рассказала.
— Я же матери рассказала! — захлебываясь слезами, вымолвила хозяйка. — Мать из дому прогнала… Теперь на порог не пускает… Одна, совсем одна осталась… Мне покаяться надо! Грех на мне! Ой, матушка, жить не могу…
— Так покайся, сестра, коль душа просит, — подбодрила мать Мелитина. — Ведь вся жизнь наша в том, что грешим да каемся. Нет безгрешных ни у Бога, ни у комсомола.
Мать Мелитина присела к ней на постель, погладила волосы. Хозяйка схватила ее за руку, прижалась слезным лицом.
— Я, матушка, ребенка убила! — горячим шепотом, будто не в себе, заговорила она. — На седьмом месяце вытравила!.. С подружкой, в бане… Старуха одна научила!.. А он… Он живенький вышел… И пищал так тоненько… Мы его сначала под полок бросили… А потом в назем закопали…
Мать Мелитина перекрестилась. Где-то в глубине дома плакал младенец…
— Я от секретаря своего задитятела… — говорила хозяйка. — Пожалела его, маленький он ростом, девки на него не смотрят… Он жаловался мне, страдал, я и пожалела… Его пожалела, а ребеночка не пожалела!.. Когда сказала ему — он и велел вытравить… Говорил: замуж возьму — и не брал! Сюда вот только пристроил, когда мать выгнала. И все грозит: кому скажешь — взыскание наложу! А то и вовсе исключу… Исключит — куда мне? Я ж неверующая! Как жить буду?! Я ведь в комсомол верю!..
Она проглотила слезы, всхлипнула длинно.
— Только ты уж, матушка, никому не рассказывай! — испугалась вдруг хозяйка. — Коль скажешь — с собой что-нибудь сделаю…
— Да что ты, голубушка, — мать Мелитина поцеловала ее в лоб. — Ты ведь не передо мной сейчас покаялась, перед Богом.
— Я не верю в Бога…
— Коль не веришь, так и греха нет, — вздохнула мать Мелитина. — Отвечать-то тебе не перед кем. Откуда знать тебе, где грех, а где нет.
— Как же, матушка? У нас тоже есть свой устав, — призналась хозяйка. — Мы по нему жить должны…
Она снова зарыдала, замотала головой.
— По совести надо жить, — сказала мать Мелитина. — Совесть, голубушка, и будет твоя вера… Вот она тебя сейчас и мучает…
— Я уж ни есть, ни спать не могу, — всхлипывала хозяйка. — Чуть прикрою глаза — слышу: плачет он, пищит… Матушка! Скажи, посоветуй — как жить?! Я ведь скоро с ума сойду! Пожалей меня, скажи!
— Сказать-то скажу, да согласишься ли? — вздохнула мать Мелитина. — Хватит ли терпения да жалости у тебя…
— Хватит! Как скажешь, так и сделаю!
— Трудно будет, характер свой ломать придется, — предупредила мать Мелитина. — Стерпит ли душа? Она ведь у тебя сейчас будто рубаха, наизнанку надетая. А ее вывернуть надо швами внутрь. Пусть они тело твое трут. Хватит ли силы, не знаю…
Хозяйка затихла, напряглась, потом горько и сокрушенно спросила:
— Мне в Бога поверить надо, да?
— Что ты, милая! — вздохнула мать Мелитина. — Вера — это ведь не от нашей охоты или по обязанности. Вера в любви. Коли Бога любишь, так душа твоя всем людям открыта. Как же не любить, если человек создан по образу и подобию Божьему?.. Не могу я греха твоего отпустить. Искупить его нужно.
— Как же, матушка? Чем?
— Любовью да страданиями.
— Значит, молиться, замаливать, — обреченно сказала хозяйка.
— Молиться за тебя я буду, — успокоила мать Мелитина. — А ты живи. Живи да за людьми ухаживай, коль приставлена сюда. За нищими, за убогими. Мой за ними, стирай, убирай. Помогай им через силу. Тебе тошно, а ты все равно делай. Есть захочешь — пока они голодные, не ешь; спать захочешь — пока они не уснули, не спи. Им холодно — тебе холодно. Как за ребеночком своим, за ними ухаживай. Когда же почувствуешь, что любишь их, нищих да убогих, когда их болячки на тебе болеть станут — искупится твой грех.
Хозяйка притихла и долго лежала без движения. Потом встрепенулась, села на кровати:
— Сколько же ждать-то мне?
— Не знаю, — уклончиво ответила мать Мелитина. — Может, до утра, а может, и всю жизнь, к старости… Да ты не сомневайся, терпи, когда тяжело. Сколь грех твой тяжел, столь и терпение велико.
— Матушка! Матушка! — вдруг зашептала хозяйка сорванным голосом. — А верно говорят, будто души младенцев в ангелочков превращаются?
— Верно, голубушка, — вздохнула мать Мелитина. — Безгрешные они. Твой же ребеночек и вовсе мученическую смерть принял.
Хозяйка громко зарыдала, захлебнулась слезами.
— Мучает он меня!.. Над головой моей вьется… И плачет! И плачет!
Казалось, она впала в безумство, однако через мгновение голос ее стал сухим и жестким. Перевернувшись вниз лицом, она ударила кулаком по подушке:
— Лучше бы я тебя не пускала! Лучше не пускала бы!.. Голубушка, голубушка, а сама меня не любишь!
— Люблю, — не сразу сказала мать Мелитина. — Потому и молиться за тебя стану.
— Не верю! — сквозь зубы выдавила хозяйка. — Никому не верю! Меня никто не любит: ни мать, ни секретарь… И ты не любишь. Все вы только выгоду ищете. Мать хотела, чтоб я за секретаря пошла, а тому лишь бы переспать со мной… А ты из-за теплого угла!
Мать Мелитина тихонько встала, взяла на руки спящего Прошку Греха и под тяжелое молчание хозяйки пошла на улицу, к костру, коротать остаток ночи.
И всю эту ночь над Есаульском дул черный ветер.
Рано утром в Доме колхозника поднялась суматоха. На крыльцо выползла горбатая нищенка, закричала, заплакала:
— Матушка!.. Ой, люди добрые!.. Благодетельница-то наша задавилась!
Бородатый странник хладнокровно вынул хозяйку из петли, прямую, негнущуюся, положил на скамейку.
— Чего было злобу-то сеять, коль повеситься думала? — спросил он неизвестно кого. — По-доброму бы, дак хоть поминали добрым словом.
Нищие, убогие и колхозники, те, что по справкам жили в Доме, сбежались в комнату хозяйки, говорили вполголоса, таращили заспанные глаза. Мать Мелитина сложила руки покойной на груди, связала их тесемкой, веки закрыла. Горбатая нищенка скакала вокруг, причитала:
— Как же ты решилась на эдакое? Да кто ж тебя в веревочку эту сунул? Какое печаль-горе жизню твою задушило-о?..
Бородатому страннику надоело слушать нытье, и он цыкнул:
— Замолчь, бабка! Не велика и потеря…
— Да как же не велика-то? — еще пуще заголосила горбатая. — Ить человек был! Челове-ек…
— Токо жила и делала по-скотски, — не сдался странник. — Нас и за людей не считала.
— Не держи уж зла, чего ты? — плача, заметила нищенка. — Вот ведь ночевать пустила. Знамо, была душа, ежели откликнулась…
Лицо висельницы становилось покойным, гримаса страдания разглаживалась, расходилась, словно круги по воде. Черный ветер улегся на рассвете и перестал звенеть стеклами в окнах. Постоялый народ незаметно разбегался, поскольку вызванная милиция стала составлять протокол и допрашивать свидетелей. Опять гуртились возле костра и пекли картошку. Безногий инвалид тяжело подтащил свой обрубыш поближе к матери Мелитине, достал что-то из мешка.
— Вот, глянь-ко… На столе нашел.
Мать Мелитина развернула клок бумаги. Химическим карандашом было нацарапано: «В смерти моей виноват комсомольский секретарь Яков Боровиков, В чем и подписываюсь».
— Он теперь у меня вот где! — калека потряс могучим кулаком. — Я из него теперь всю кровь высосу!
— Дай мне, — шепотом попросила мать Мелитина. — А я как-нибудь распоряжусь.
— Не-ет, — засмеялся инвалид. — Ты не сумеешь!.. Он меня на руках носить станет. Я на него верхом сяду. И погонять буду!
Мать Мелитина кинула бумажку в костер, огонь как-то нехотя лизнул ее — не хотело гореть обвинительное слово! — покуражился вокруг и все-таки проглотил. Осталась лишь скукоженная, черная тень от записки, на которой еще проступали пепельные каракули. Мать Мелитина размешала палкой этот бумажный остов, и все пропало. Инвалид молча вытерпел, потом тихо спросил:
— Неужто и его спасти хочешь?.. Ее-то ты не спасла.
— Тебя хочу спасти, — вымолвила она.
— Что меня… — глупо сказал тот. — Богу-то и отдать нечего. Располовинили душу на земле.
Работник ПТУ стал пытать убогих, спрашивать, кто с ней говорил последний, кто и что видел. Матери Мелитине пришлось назвать свое мирское имя. И заметила она, как встрепенулся вдруг бородатый странник, глянул черно из-под нависших бровей, но промолчал. А потом уже и глаз с нее не спускал, всюду по пятам ходил — видно, узнать что-то намеревался. Когда следователи ушли — начали сбегаться соседи, и скоро в Дом колхозника привели мать покойной. Перед крыльцом ударилась она о землю, заголосила:
— Ой-ёй, дочушка! Да что же ты наделала с собо-ой!..
Пришла она не одна — в сопровождении угреватого, коротконогого парня в кожаной тужурке. Глянула мать Мелитина — да сразу и признала, кто явился.
— Успокойтесь, мамаша, — скорбно-высоким голосом сказал парень. — Это дело вражьих рук. Она была честной комсомолкой. Мы выдвинули ее на руководящую работу. И мы похороним ее со всеми почестями!