Крамола. Книга 2 — страница 27 из 101

А коли так, выходит, что деревенской крестьянской России с ее необъятным простором не страшна никакая диктаторская власть. И гегемон, узурпировавший ее и сеющий страх и повиновение, идеологию зла и рабства, не в силах раскрутить колесо в обратную сторону и бросить эти зерна в человеческие души. Не потому ли российский народ переживал такие потрясения и катаклизмы, которые были бы губительными — и были! — для многих других народов? Нет, он не возрождался из пепла, ибо не сгорал. Всю свою прошлую историю он жил в состоянии вечного отторжения зла. Не погиб под игом татаро-монголов, не изменил своего характера под поляками и не продал души неметчине, насаждаемой царями.

И не потому ли насаждение сверху любой идеи и мысли — возможно, передовых и прогрессивных для других стран и народов — никогда не достигало глубинных пластов России и не имело успеха? А ведь именно там, в глубине, подобно расплавленной магме в земной коре, кипит и варится все, что потом изливается на поверхность.

В таком случае России отмерен лишь один путь — путь эволюции.

Но почему же именно здесь произошла и теперь уже укрепилась Революция?

Андрей оттолкнул от себя бумаги, сжал виски и долго сидел, уставившись в зеленое сукно столешницы.

В Казакове, как и везде, ЧК занимала полицейский участок, а ее начальник — кабинет станового пристава.

— Может, постелить? — участливо поинтересовался начальник чрезвычайки, сам страдающий от сонливости. — Время позднее…

Андрей отрицательно помотал головой и вновь уставился в протоколы: написано собственноручно, фразы нелепые, бестолковые, хотя почерк великолепный, даже изящный.

Диктатура пролетариата, революция…

Да почему же не в Англии, промышленной и с пролетарским большинством? Почему не в Германии или Америке? В Америке, с детских пеленок капиталистической? Нет, в крестьянской России… Может быть, из-за войны? Народ вооружен, устал от смерти и крови. Скажи: долой войну! — и пойдут против власти. Все одно, где проливать эту кровь. Нет, слишком просто, хотя верно то, что люди привыкли к оружию, огромная армия, боеспособные солдаты и офицеры. Ведь к шестнадцатому году для России была обеспечена победа. И все-таки, почему выбрана Россия? Был же и девятьсот пятый, генеральная репетиция… Нет, не случайно, давно готовились, присматривались, изучали. Похоже, дело тут не в экономических причинах и предпосылках. В конце концов, в Англии и Германии они ярче. Ярче, но ведь это небольшие по сравнению с Россией государства, к тому же в самой середине Европы. Они всегда на глазах у всего мира. Их считают цивилизованными странами, на них любуются все народы, по ним равняются. Попробуй, скрой там силу, способную сделать переворот! Шила в мешке не утаишь… А Россия?

Может, потому она и выбрана, что народ ее во многом непонятен народам Европы? А само огромное государство, в котором можно растворить целые легионы революционеров! К тому же, великая история гражданских войн, традиция искать правды, ходить не крестовыми походами в чужие страны, а штурмовать собственную столицу. Воров на встряску! А правду не замай!.. Откуда знать миру, что варилось и варится в российском котле? Не зря кричат на все лады — темная Россия, дикая, срамная. Срамят свои, срамят чужеземцы, и казалось бы, какая тут может быть революция? Отсталая, аграрная страна, чахлый пролетариат, кустарное производство. Нет же, именно в России!

Не зря, и не случайно. Наверняка Россию избрали после первой попытки революции во Франции. Там не удалось — центр Европы. Но оттуда пошли все эти слова — контрреволюция, террор, экспроприация, диктатура…

И даже революционный трибунал из Франции.

Диктатура пролетариата в крестьянской России.

Переделать Природу! Так говорил профессиональный революционер Шиловский! Переделать Природу и Мироздание… Революция — начало новой эпохи на Земле… У России великая миссия… Пробил час… Эволюция губительна… Только такой жертвенный народ способен… на алтарь…

Но это же чудовищно! Пустить под топор огромный народ, чтобы утвердить революцию по всему миру. Исполнить роль агнца, рожденного на заклание. Народ — жертва? Да почему же в крови, а не в сиянии должна начаться новая эпоха?

Душа не принимала, разум противился, как если бы его заставляли выкупаться в этой крови. В самом деле, надо было переделать природу человека, чтобы смириться и свыкнуться с «великой миссией». Кругом же любили говорить — и Андрей много раз слышал это, — дескать, мы не должны бояться и брезговать крови; мол, она подобна той, что проливает мать при рождении дитя. Тут же рождается революция! Мы же лишь повитухи при ней… Этому оправданию хотелось верить. Трагично и восхищенно звучали такие слова, а потому и убеждали, вернее, нет — притушали рану, затягивали ее коростой, кожицей, но не нарастала кость, чтобы прикрыть сердце.

Мать рожала в муках и крови, однако лишь потому, что сама, грешная, рожала безгрешное дитя. И было сияние от него и матери, и миру.

Хотелось верить — и верил бы! — если бы роды революции не напоминали кесарево сечение.

Андрей встряхнулся, прибавил свету в лампе и снова уставился в протокол. И вчитался наконец, зацепился за странную фразу, скорее всего написанную под диктовку: слишком уж не сочетались почерк и содержание. «На всех допросах я врал и изворачивался, а нынче проникся к Советской власти и заявляю, что я недобитая контра…»

— Кто это? — спросил Андрей, торопливо перелистывая бумаги. — Как фамилия?

Начальник чрезвычайки оживился и, зайдя со спины, разочарованно протянул: — А был такой один…

— Он жив? — перебил Андрей. — Где он?

Признаваясь хотя бы даже под диктовку, человек тем самым подписывал себе смертный приговор.

— Оставили мы его, — сообщил начальник. — Хотели сначала, да потом попридержали. Будто чуяли проверку. Фамилию врет, откуда приехал — врет. Да все он врет. Зачем — не понимаем.

«…что я недобитая контра, потому как бывший заводчик и шпион Антанты, — читал дальше Андрей. — В1918 году я покушался на жизнь тов. Урицкого и тов. Володарского. А принадлежу я к партии эсеров и желал бы поставить во главе Республики царя-батюшку. Но теперь я этого не желаю и чистосердечно раскаиваюсь…»

— Кто его допрашивал? — резко спросил Андрей. Начальник чрезвычайки пожал плечами.

— Никто. Бумагу дали, и он сам все написал.

— Неправда! Ему диктовали!

— Да истинный Бог! — вдруг забожился тот. — Сидел в камере и писал. Я ему свечу дал…

— Где его арестовали?

— На заимке, сонного, — усмехнулся начальник. — Тепленького… Хотели сразу в губчека отправить, похоже, птица крупная.

— Почему не отправили?! — Андрей пристукнул кулаком, но тут же смягчил тон. — А если бы я не приехал? В расход?

Начальник чрезвычайки помялся, одергивая коротковатую гимнастерку, наконец смущенно вымолвил:

— Дак вы его… в Красноярске-то скорей бы… А мы тут пока разбирались, пока во вранье уличали…

Андрей встал со стула и оказался вровень с начальником. Можно было смотреть в глаза прямо…

— Простите. Наверное, вы правы, — сдержанно сказал он. — В камере он один?

— Таких мы по одному…

— Проводите меня, — бросил Андрей и направился к выходу.

В подвале бывшего полицейского участка было всего две камеры — общая и одиночка, поэтому арестованных содержали еще и в кладовой и тюремном коридоре, отгороженном толстыми плахами. И чтобы попасть в одиночку, следовало пройти через эту загородку, мимо двухъярусных нар, устроенных вдоль глухой стены. Когда Андрей с начальником чрезвычайки проходили по камере-коридору, арестованные привставали на нарах и замирали с выжидательной надеждой. Только было не понять, чего ждут: свободы или смерти…

При свете фонаря все казались одного возраста и на одно лицо.

Ключ от камеры был старый, полицейских времен — кованый, красивый, вечный…

Он пронзительно заскрипел в скважине, как если бы пальцем провели по мокрому стеклу: звук был знакомо тревожным и предвещающим, словно клацнувший затвор.

Однако арестованный спал как ангел либо человек, привыкший к бродяжничеству и скитаниям. Начальник потряс его за ноги, прикрытые солдатским одеялом.

— Вставай, побеседовать хотят. Из Красноярска прибыли, вставай!

Арестованный медленно приподнял голову, скривился, сощурился от света и вытер слюну, набежавшую на усы и бороду. На вид ему было лет тридцать пять, подвижное излишне лицо и задумчивые, отвлеченные глаза выдавали какую-то болезнь.

— А я не хочу беседовать! — отмахнулся он. — Снова бить начнете, не хочу. Я написал — прошу вынести приговор.

— Он вот так давно уже дурака валяет, — объяснил начальник. — Прикидывается, будто не все дома. Но меня не проведешь, в уме он.

Человек опустил босые ноги на пол и, обхватив руками голову, покачался из стороны в сторону.

— Головонька моя боли-и-ит…

Он встал и, согнувшись, подобрался к стене, прильнул к ней лбом. Андрей сел на привинченный табурет и заметил железное кольцо, лежащее на полу. Потянул его на себя, однако — не поддалось. Побрякал им, на что арестованный болезненно проговорил:

— Там его кто-то держит. Я тоже все тяну, а не дают… Ты погоди, я сейчас. Только напитаюсь силой и встану. От матушки — сырой земли.

Он растянулся на полу, так что голова оказалась на кольце, раскинул руки и замер. Глаза окончательно потухли и почернели.

— Идемте отсюда, — сказал начальник чрезвычайки. — Опять представление закатывает, Микула Селянинович.

— Это его имя? — насторожился Андрей. — Или…

— Да ну его! — оборвал начальник. — Врет он, выкобенивается. Хватит придуриваться! Вставай!

— Встану… — словно из-под земли отозвался тот. — Погодите маленько…

Выглядел он жалко, однако отверженный вид его — рваная, в бурых пятнах, нательная рубаха, зияющие дыры на коленях, босые ноги и благородство в лице создавали облик человека странного, а потому притягательного. Он не походил на деревенского дурачка Леньку-Ангела; в нем было что-то от юродивого, по лицу которого угадывается стихия мысли и откровений.