— Шабаш! Садись, стрелок!
Однако Деревнин высвободился из лямок и, ступая нетвердо, спустился к воде. Присел, глядясь в светлую осеннюю воду как в зеркало, затем ударил по своему отражению и мокрой рукой отер лицо, соскребая и роняя в воду очки. Глядел тупо, отрешенно.
Тем временем Сидор Филиппович скинул шинель, ловко распотрошил содержимое котомки и соорудил выпивку и закуску: водка в тяжелой баклаге, колбаса и ком сыра. Ему не терпелось, однако, соблюдая ритуал, он лишь отвинтил пробку и понюхал черное, похожее на винтовочный ствол, отверстие.
— Разбавил, стервец! — крикнул он Деревнину. — Слышишь, чего говорю?.. Вот паскудник, а?
Деревнин оглянулся на крик, пошарил вокруг себя очки, полез рукой в воду — не нашел. Только рукав шинели до локтя вымочил. Смирившись, стал умываться. Набирал скользкой глины, мылил ею ладони, каждый палец, споласкивал и снова мылил. Наконец ополоснул лицо и спрятал руки под мышки — заломило от холода…
«Погоди, что мы сегодня делали? — постарался вспомнить он. — Что же мы такое делали?..» Болела похмельная голова, знобило, и мысли были неясными, расплывчатыми, как прибрежные кусты, река и лес на той стороне. Он с детства страдал близорукостью.
— Эй, оглох, стрелок? — окликнул начкар Голев, теряя выдержку. — Айда, поправим здоровье и по домам. А то пайка выдыхается.
Деревнин подышал на онемевшие руки, содрогнулся телом от холода и какой-то брезгливости: водка в кружках казалась ледяной и жирной.
— Давай! — Сидор Филиппович поднял кружку. — Первую у нас пьют за здравие!
Он выпил одним духом, молодецки крякнул и отломил кусок колбасы.
— Все-таки развел, — заключил он. — Форменное вредительство!
— Что? — будто очнувшись, спросил Деревнин.
— Да говорю, каптер водку разводит!
— А-а… — протянул Деревнин и попросил: — Товарищ начкар, налейте полную!
Сидор Филиппович покосился на котомку стрелка, где была непочатая фляга водки, но махнул рукой:
— Ладно, сегодня так и быть, я угощаю!
Деревнин медленно выцедил всю кружку, будто холодную воду — лишь зубы заныли.
— Видно, человек ты непьющий, — заключил начкар. — Потому особо на нее не зарься. Паек лучше домой неси. Похмелился после работы — остальное домой. Лучше потом с друзьями выпить, родню угостить… И культурно опять же!
Деревнин посмотрел, как Голев аккуратно шкурит колбасу и неожиданно подумал, что сегодня надо обязательно напиться. Может, выпить всю пайку сейчас же — и не ходить домой. Лечь здесь, на берегу, и уснуть. Он огляделся, словно подыскивая место.
— На нашей службе и без нее невозможно, и с ней погибель, — рассудил начкар. — Так что ухо востро держи и бдительность проявляй… Ладно, вторую принято за упокой!
Он налил водки. Деревнин взял кружку и потянулся ею, чтоб чокнуться, но Сидор Филиппович отстранился.
— Не положено, раз за упокой. Ты чего, на поминках не был?
— Был, — признался Деревнин и выпил.
Хмель не брал, даже руки после холодной воды не согревались. «Разведенная водка, — подумал он. — Каптеру паек не полагается, он и подливает воды».
— А знаешь, почему не положено? — продолжал начкар. — Чтобы не чокнуться, понял? Так старые люди говорили.
Деревнин отрицательно помотал опущенной головой.
— Нет, не поэтому… Ерунда все.
— Как — ерунда? — насторожился Голев. — Это как понимать?
— На поминках нечем было чокаться, — вяло возразил Деревнин. — Из братины пили… По старшинству, по очереди. Ритуал был такой.
— Ишь ты, грамотей! — возмутился начкар. — С одной посуды, что ли? Как свиньи?
— Почему как свиньи? Говорю же, обычай такой был, из одной чаши, — терпеливо объяснил Деревнин, глядя в землю. — Пили, чтобы побрататься, чтобы мир был, если пьют из братины. Вздумает кто соседа отравить, а нельзя. Сам отравишься.
Он говорил и думал, что зря все это рассказывает начкару. Зачем ему знать историю и ритуалы, когда у Голева совсем другие интересы. Да и был бы он человек хороший, а то ведь скотина, каких свет не видывал. Сволочь, одно слово. Мразь. Он ведь никого не любит, и ничего святого нет для него. Зачем он живет? В чем у него радость бывает? Сапоги хромовые получил, водку на спецпаек и уже счастлив. Разве можно жить так?
— Что касаемо травли — это да! — неожиданно согласился начкар. — Так и глядели, как бы соседу яда насыпать. Только отвернись… Да оно и нынче вон что творится! Сколько вредителей кругом!
Сидор Филиппович косо сощурил левый глаз, а правый, наоборот, широко, но тоже косо открыл и уставился на стрелка. Взгляд его напоминал клин, и мало кто мог его выдержать. Он словно расщеплял человека, и даже будучи честным, невозможно было не смутиться под таким взглядом.
— Чего это у тебя душа трясется? — вдруг спросил он. — Тебе-то что скрывать? Ты теперь стрелок проверенный и товарищ испытанный. Живи открыто и в глаза смотри. Пускай враги трясутся, а не ты… Или все-таки есть грешок? Может, укрыл что из биографии?
Деревнин зажал рукой рот и сунулся к ближайшему кусту…
Потом он умылся, попил воды и, вконец ослабший, больной, вернулся назад. Голев покачал головой:
— Есть грешок, есть… Потому и спецпаек не впрок пошел.
— Перед Советской властью греха нет, — сказал Деревнин. — А рвет, потому что голодный.
— Ты ешь, ешь, — подбодрил начкар. — Тебе на что колбасу дают?.. Да я тебе верю, Деревнин. Только одно сомнение: чего ты в стрелки пошел? Грамотный человек, гимназию закончил… Тебе бы счетоводом или бухгалтером самое место. А ты концлагерь охранять подался. Тут и без образования можно. У меня вот два класса церковноприходской, а я начкаром!
— У меня, Филиппыч, таланта нет, — признался Деревнин. — Ни к счету, ни другой гражданской работе. Когда таланта нет, жить невыносимо. От меня вот и жена ушла… Никому я не нужен. Кроме родителей, конечно. Вот и на службе я никуда не гожусь…
— Ты это брось! — отрезал Голев. — И не думай! Все так начинают. Ты в кругу своих товарищей, надежных товарищей. Пройдешь полный курс, и тебя хоть куда потом ставь. Погоди еще… Вот уйду я на пенсию, в отставку. Глядишь, тебя на мое место назначат.
«Какая же ты скотина, — думал про себя Деревнин, слушая подвыпившего начкара. — До чего же ты мерзкий, плюнуть бы в твою тупую рожу…»
— Куда мне, — отмахнулся Деревнин. — Не будет толку…
— Ты же красный партизан! — нажимая на букву «р», прорычал начкар. — Что за разговор: куда мне, толку не будет… Ты нынче хозяин! И свою власть кровью завоевал! Так чувствуй себя хозяином!.. Вот за это давай по третьей — и на покой. Чтоб кошмары не снились.
— Не буду пить, — тоскливо сказал Деревнин. — Желудок не принимает…
— Тогда не переводи добро, — Голев выпил и стал собираться. — Завтра чтоб как штык!.. Каэров поведешь ямы копать.
Он затянулся ремнем, закинул котомку за спину и выжидательно посмотрел на Деревнина.
— Я еще здесь посижу, — вяло сказал тот. — Пора хорошая, так жить хочется…
— Ну, гляди, стрелок, — многозначительно бросил начкар. — Только не дури, понял?
Сидор Филиппович ушел напрямик, через лес, а Деревнин долго и тупо глядел на тихую осеннюю воду. Рядом суетились воробьи, расклевывая огрызки колбасы, а на высокой сосне, изломанной ветрами, сидел и дожидался своей очереди таежный ворон, похожий на головешку. Изредка кричал, поторапливал.
— Кр-р-р — пым-м, кр-р-р — пым-м…
Деревнин развязал свою котомку и попил прямо из фляги. Водка холодила горло, но не согревала и не пьянила. Он полежал на земле, ожидая приятного жжения в желудке и теплой, легкой волны в голову — не дождался: жизнь по-прежнему казалась постылой и ненавистной. «Убью, гада, — вдруг подумал он о каптере. — Ведь если захочет — отравит, и докажи попробуй…»
Ворон слетел на землю и сел в сажени от Деревнина, скосил голову, рассматривая человека. Деревнин достал колбасу и кинул ему полкруга. Ворон отпрянул, однако тут же вернулся и стал клевать, глотая крупные куски. Он ничуть не тяготился присутствием человека и не боялся его; наоборот, когда глотал, вскидывая голову, то глаза его подергивались бельмами и прикрывались, словно от блаженства. «Вот сволочь!» — зло подумал Деревнин и, вскочив, согнал ворона, распугал воробьев.
— Все сволочи! — крикнул он и, забросив котомку за спину, побрел к городу.
Было раннее утро, и потому на пустынных улицах лишь изредка попадались крестьянские телеги и редкие прохожие, спешащие к базару. Деревнин остановился у ворот своего дома, хотел постучать, как обычно, однако передумал и полез через заплот. В доме еще спали. Там, за наглухо запертой дверью, он бы мог сейчас рассказать все, если бы повернулся язык. И он всегда рассказывал, не тая самой последней мелочи, и исповедь эта, будто выплаканные в детстве слезы, враз облегчала душу, и можно было жить дальше.
Сегодня же он представил, как бы стал рассказывать матери о ночной службе и понял, что впервые за свои тридцать лет не сможет до конца быть откровенным. Все равно умолчит о самом главном, солжет, не повинуясь воле, ибо сказать вслух матери о том, что случилось сегодняшней ночью, невозможно. Об этом он и думать боялся.
Теперь случилось такое, что и матери не скажешь…
Мысль о самоубийстве у него зрела еще на берегу Повоя, когда они с Голевым похмелялись, но там вокруг была осенняя природа, то самое ее состояние, когда так хочется жить. Здесь же, у порога своего дома, стало ясно, что жить дальше невозможно, ибо теперь не спасет даже всеискупляющая исповедь перед матерью.
Деревнин бесшумно отомкнул дровяник, заперся изнутри и стал перекладывать поленницу. Работал до пота, пока не добрался до заповедного угла, где хранился зарытый еще после гражданской револьвер. Он выкопал жестянку из-под монпансье, раскрыл ее и достал сверток из промасленной тряпки. Ржавчина не достала револьвера, и патроны оказались как новенькие. Деревнин зарядил полный барабан и вдруг почувствовал, как задрожали руки. Вот сейчас надо отвести курок, приложить ствол к виску и надавить спуск. И все разом кончится… Он достал из котомки флягу, сделал неск