Крамола. Книга 2 — страница 32 из 101

— Шабаш! Садись, стрелок!

Однако Деревнин высвободился из лямок и, ступая нетвердо, спустился к воде. Присел, глядясь в светлую осеннюю воду как в зеркало, затем ударил по своему отражению и мокрой рукой отер лицо, соскребая и роняя в воду очки. Глядел тупо, отрешенно.

Тем временем Сидор Филиппович скинул шинель, ловко распотрошил содержимое котомки и соорудил выпивку и закуску: водка в тяжелой баклаге, колбаса и ком сыра. Ему не терпелось, однако, соблюдая ритуал, он лишь отвинтил пробку и понюхал черное, похожее на винтовочный ствол, отверстие.

— Разбавил, стервец! — крикнул он Деревнину. — Слышишь, чего говорю?.. Вот паскудник, а?

Деревнин оглянулся на крик, пошарил вокруг себя очки, полез рукой в воду — не нашел. Только рукав шинели до локтя вымочил. Смирившись, стал умываться. Набирал скользкой глины, мылил ею ладони, каждый палец, споласкивал и снова мылил. Наконец ополоснул лицо и спрятал руки под мышки — заломило от холода…

«Погоди, что мы сегодня делали? — постарался вспомнить он. — Что же мы такое делали?..» Болела похмельная голова, знобило, и мысли были неясными, расплывчатыми, как прибрежные кусты, река и лес на той стороне. Он с детства страдал близорукостью.

— Эй, оглох, стрелок? — окликнул начкар Голев, теряя выдержку. — Айда, поправим здоровье и по домам. А то пайка выдыхается.

Деревнин подышал на онемевшие руки, содрогнулся телом от холода и какой-то брезгливости: водка в кружках казалась ледяной и жирной.

— Давай! — Сидор Филиппович поднял кружку. — Первую у нас пьют за здравие!

Он выпил одним духом, молодецки крякнул и отломил кусок колбасы.

— Все-таки развел, — заключил он. — Форменное вредительство!

— Что? — будто очнувшись, спросил Деревнин.

— Да говорю, каптер водку разводит!

— А-а… — протянул Деревнин и попросил: — Товарищ начкар, налейте полную!

Сидор Филиппович покосился на котомку стрелка, где была непочатая фляга водки, но махнул рукой:

— Ладно, сегодня так и быть, я угощаю!

Деревнин медленно выцедил всю кружку, будто холодную воду — лишь зубы заныли.

— Видно, человек ты непьющий, — заключил начкар. — Потому особо на нее не зарься. Паек лучше домой неси. Похмелился после работы — остальное домой. Лучше потом с друзьями выпить, родню угостить… И культурно опять же!

Деревнин посмотрел, как Голев аккуратно шкурит колбасу и неожиданно подумал, что сегодня надо обязательно напиться. Может, выпить всю пайку сейчас же — и не ходить домой. Лечь здесь, на берегу, и уснуть. Он огляделся, словно подыскивая место.

— На нашей службе и без нее невозможно, и с ней погибель, — рассудил начкар. — Так что ухо востро держи и бдительность проявляй… Ладно, вторую принято за упокой!

Он налил водки. Деревнин взял кружку и потянулся ею, чтоб чокнуться, но Сидор Филиппович отстранился.

— Не положено, раз за упокой. Ты чего, на поминках не был?

— Был, — признался Деревнин и выпил.

Хмель не брал, даже руки после холодной воды не согревались. «Разведенная водка, — подумал он. — Каптеру паек не полагается, он и подливает воды».

— А знаешь, почему не положено? — продолжал начкар. — Чтобы не чокнуться, понял? Так старые люди говорили.

Деревнин отрицательно помотал опущенной головой.

— Нет, не поэтому… Ерунда все.

— Как — ерунда? — насторожился Голев. — Это как понимать?

— На поминках нечем было чокаться, — вяло возразил Деревнин. — Из братины пили… По старшинству, по очереди. Ритуал был такой.

— Ишь ты, грамотей! — возмутился начкар. — С одной посуды, что ли? Как свиньи?

— Почему как свиньи? Говорю же, обычай такой был, из одной чаши, — терпеливо объяснил Деревнин, глядя в землю. — Пили, чтобы побрататься, чтобы мир был, если пьют из братины. Вздумает кто соседа отравить, а нельзя. Сам отравишься.

Он говорил и думал, что зря все это рассказывает начкару. Зачем ему знать историю и ритуалы, когда у Голева совсем другие интересы. Да и был бы он человек хороший, а то ведь скотина, каких свет не видывал. Сволочь, одно слово. Мразь. Он ведь никого не любит, и ничего святого нет для него. Зачем он живет? В чем у него радость бывает? Сапоги хромовые получил, водку на спецпаек и уже счастлив. Разве можно жить так?

— Что касаемо травли — это да! — неожиданно согласился начкар. — Так и глядели, как бы соседу яда насыпать. Только отвернись… Да оно и нынче вон что творится! Сколько вредителей кругом!

Сидор Филиппович косо сощурил левый глаз, а правый, наоборот, широко, но тоже косо открыл и уставился на стрелка. Взгляд его напоминал клин, и мало кто мог его выдержать. Он словно расщеплял человека, и даже будучи честным, невозможно было не смутиться под таким взглядом.

— Чего это у тебя душа трясется? — вдруг спросил он. — Тебе-то что скрывать? Ты теперь стрелок проверенный и товарищ испытанный. Живи открыто и в глаза смотри. Пускай враги трясутся, а не ты… Или все-таки есть грешок? Может, укрыл что из биографии?

Деревнин зажал рукой рот и сунулся к ближайшему кусту…

Потом он умылся, попил воды и, вконец ослабший, больной, вернулся назад. Голев покачал головой:

— Есть грешок, есть… Потому и спецпаек не впрок пошел.

— Перед Советской властью греха нет, — сказал Деревнин. — А рвет, потому что голодный.

— Ты ешь, ешь, — подбодрил начкар. — Тебе на что колбасу дают?.. Да я тебе верю, Деревнин. Только одно сомнение: чего ты в стрелки пошел? Грамотный человек, гимназию закончил… Тебе бы счетоводом или бухгалтером самое место. А ты концлагерь охранять подался. Тут и без образования можно. У меня вот два класса церковноприходской, а я начкаром!

— У меня, Филиппыч, таланта нет, — признался Деревнин. — Ни к счету, ни другой гражданской работе. Когда таланта нет, жить невыносимо. От меня вот и жена ушла… Никому я не нужен. Кроме родителей, конечно. Вот и на службе я никуда не гожусь…

— Ты это брось! — отрезал Голев. — И не думай! Все так начинают. Ты в кругу своих товарищей, надежных товарищей. Пройдешь полный курс, и тебя хоть куда потом ставь. Погоди еще… Вот уйду я на пенсию, в отставку. Глядишь, тебя на мое место назначат.

«Какая же ты скотина, — думал про себя Деревнин, слушая подвыпившего начкара. — До чего же ты мерзкий, плюнуть бы в твою тупую рожу…»

— Куда мне, — отмахнулся Деревнин. — Не будет толку…

— Ты же красный партизан! — нажимая на букву «р», прорычал начкар. — Что за разговор: куда мне, толку не будет… Ты нынче хозяин! И свою власть кровью завоевал! Так чувствуй себя хозяином!.. Вот за это давай по третьей — и на покой. Чтоб кошмары не снились.

— Не буду пить, — тоскливо сказал Деревнин. — Желудок не принимает…

— Тогда не переводи добро, — Голев выпил и стал собираться. — Завтра чтоб как штык!.. Каэров поведешь ямы копать.

Он затянулся ремнем, закинул котомку за спину и выжидательно посмотрел на Деревнина.

— Я еще здесь посижу, — вяло сказал тот. — Пора хорошая, так жить хочется…

— Ну, гляди, стрелок, — многозначительно бросил начкар. — Только не дури, понял?

Сидор Филиппович ушел напрямик, через лес, а Деревнин долго и тупо глядел на тихую осеннюю воду. Рядом суетились воробьи, расклевывая огрызки колбасы, а на высокой сосне, изломанной ветрами, сидел и дожидался своей очереди таежный ворон, похожий на головешку. Изредка кричал, поторапливал.

— Кр-р-р — пым-м, кр-р-р — пым-м…

Деревнин развязал свою котомку и попил прямо из фляги. Водка холодила горло, но не согревала и не пьянила. Он полежал на земле, ожидая приятного жжения в желудке и теплой, легкой волны в голову — не дождался: жизнь по-прежнему казалась постылой и ненавистной. «Убью, гада, — вдруг подумал он о каптере. — Ведь если захочет — отравит, и докажи попробуй…»

Ворон слетел на землю и сел в сажени от Деревнина, скосил голову, рассматривая человека. Деревнин достал колбасу и кинул ему полкруга. Ворон отпрянул, однако тут же вернулся и стал клевать, глотая крупные куски. Он ничуть не тяготился присутствием человека и не боялся его; наоборот, когда глотал, вскидывая голову, то глаза его подергивались бельмами и прикрывались, словно от блаженства. «Вот сволочь!» — зло подумал Деревнин и, вскочив, согнал ворона, распугал воробьев.

— Все сволочи! — крикнул он и, забросив котомку за спину, побрел к городу.

Было раннее утро, и потому на пустынных улицах лишь изредка попадались крестьянские телеги и редкие прохожие, спешащие к базару. Деревнин остановился у ворот своего дома, хотел постучать, как обычно, однако передумал и полез через заплот. В доме еще спали. Там, за наглухо запертой дверью, он бы мог сейчас рассказать все, если бы повернулся язык. И он всегда рассказывал, не тая самой последней мелочи, и исповедь эта, будто выплаканные в детстве слезы, враз облегчала душу, и можно было жить дальше.

Сегодня же он представил, как бы стал рассказывать матери о ночной службе и понял, что впервые за свои тридцать лет не сможет до конца быть откровенным. Все равно умолчит о самом главном, солжет, не повинуясь воле, ибо сказать вслух матери о том, что случилось сегодняшней ночью, невозможно. Об этом он и думать боялся.

Теперь случилось такое, что и матери не скажешь…

Мысль о самоубийстве у него зрела еще на берегу Повоя, когда они с Голевым похмелялись, но там вокруг была осенняя природа, то самое ее состояние, когда так хочется жить. Здесь же, у порога своего дома, стало ясно, что жить дальше невозможно, ибо теперь не спасет даже всеискупляющая исповедь перед матерью.

Деревнин бесшумно отомкнул дровяник, заперся изнутри и стал перекладывать поленницу. Работал до пота, пока не добрался до заповедного угла, где хранился зарытый еще после гражданской револьвер. Он выкопал жестянку из-под монпансье, раскрыл ее и достал сверток из промасленной тряпки. Ржавчина не достала револьвера, и патроны оказались как новенькие. Деревнин зарядил полный барабан и вдруг почувствовал, как задрожали руки. Вот сейчас надо отвести курок, приложить ствол к виску и надавить спуск. И все разом кончится… Он достал из котомки флягу, сделал неск