Крамола. Книга 2 — страница 64 из 101

Андрей же каждый раз вспоминал знаменитого изобретателя галифе — кавалерийского генерала, француза Галлифе, генерала-палача, топившего в крови Парижскую коммуну.

Иные работники ОГПУ и на лошади-то не сидели, однако носили чисто кавалерийскую одежду — форма есть форма.

— Я сделал ошибку, Березин, — признался следователь Колодкин. — И вынужден пока вас освободить. Но только не сейчас, а утром. Утром вас встретит жена и отвезет домой… Кстати, я знаком с вашей матушкой. Судьба свела нас года два назад. И должен сказать, она ведет себя достойнее, чем вы.

— Где она? — спросил Андрей.

— Там, где вы все должны быть! — отчеканил Колодкин. — Она на перековке, строит Беломорско-Балтийский водный путь. Думаю, вы скоро с ней встретитесь. Там, на канале… Да, я сделал ошибку и не прощу этого себе.

— Вы не ошиблись, — выдавил Андрей. — Вы арестовали врага… Я ваш враг!

— Да вы не поняли меня, — поморщился Колодкин. — Моя ошибка в том, что надо было расстрелять сразу, а потом доложить в Красноярск.

— Еще не поздно, — сдерживая кашель, проронил Андрей. — Все в ваших руках.

— Я подумаю, — бросил он. — До утра время есть.

Андрея вернули в изолятор. Несмотря на глубокую ночь, никто не спал. Бывший партизан из отряда Андрея встретил его у двери, схватил за руки, забормотал:

— Что с нами сделают? Чего сказали?..

Он по-прежнему не узнавал командира; Андрей же не мог вспомнить его имени. Помнил его жену, детей и даже трехзарядную берданку на плече — имя вылетело из головы.

— Должно быть, выпустят, — проговорил Андрей: его трясло, наваливалась сонливость и усиливался жар.

— Отсюда не выпускают, — горячим шепотом произнес тот. — Говорят, если попал сюда — дорожка одна…

— Хочу спать. — Андрей отбросил его влажные руки. — Не мешай…

Он повалился на нары, и тусклый свет померк, словно выдутый сквозняком.

Утром его растолкали. В камере была суматоха. Четверо стрелков скручивали руки тем двоим сокамерникам. Они уже были раздеты до исподнего. Стрелок с заиндевевшей винтовкой содрал кожух с Андрея, пихнул прикладом.

— Чего? Особого приглашения надо? Раздевайся!

Дверь в камеру была открыта, морозный воздух влетал клубами и, прокатившись по полу, уносился к потолку.

На миг ослабли руки, однако в чумной от жара голове прояснилось, и болезнь отступила, унялся кашель.

И вдруг Андрей ощутил сильный голод, какого не помнил, пожалуй, с детства. Окажись под рукой сухарь или картошина, съел бы не жуя. Он огляделся по сторонам — вроде видел с вечера кусок хлеба на подоконнике…

— Раздевайся! Живо! — сквозь зубы выдавил стрелок.

Тех двоих уже скрутили и потащили к двери.

«Колодкин обманул, — пронеслось в голове. — Сказал о свободе, чтобы я не сошел с ума… Вот как делают… Женой обнадежил. А я ведь поверил…»

Он снял сапоги, затем штаны, оставшись в кальсонах. На завязках было множество узелков, отчего они стали короткими и уродливыми, как больные ветви дерева. Андрей так считал дни с начала ареста, чтобы не сбиться. Он хотел завязать еще один узелок, но охранник схватил за шиворот и толкнул в раскрытую дверь, на мороз.

«Вот как все делается, — продолжал думать он. — Пощадили, чтобы с ума не сошел… Колодкин… И на этом спасибо…»

На улице чуть светало. Андрея подвели к калитке на хозяйственный двор. Стрелок толкнул ее, показал стволом винтовки — проходи. У калитки был порожек, невысокий, засыпанный снегом и испещренный следами босых человеческих ног. Андрей хотел шагнуть вперед, но ноги не слушались. Деревянный порожек казался высоким и в сумерках черным, словно осмоленным. За ним был чистый, белый снег, только следы уже были не человеческие, а птичьи.

«Боюсь! — ожгла мысль захолодевшую голову. — Я же смерти боюсь!»

Стрелок толкнул его за калитку. Андрей инстинктивно раскинул руки, чтобы уцепиться за столбы, но опоздал — под руками был воздух, а впереди — старая конюшня с распахнутыми воротами, возле которых стояли стрелки в черном и Андреевы сокамерники в исподнем.

«Отчего же я боюсь? — взывал Андрей, ощущая, как накапливаются слезы. — Как мне страшно… Жить хочу! Жить!.. Что со мной? Отчего?.. Надо молиться! Погоди, а как? Что говорить?.. Страшно!»

Тем временем сокамерников толкнули в конюшню, и сразу же там вспыхнул ослепительный свет. Он достал глаз, и Андрей сощурился, стрелки вскинули винтовки и ударили вразнобой, целя в яркий квадрат распахнутых ворот. Огонь из стволов слился со светом в конюшне, и сразу все погасло.

— Давай! — крикнули конвоиру Андрея. — Бегом!

Толкая в спину, конвоир погнал Андрея к воротам, пихнул последний раз и отскочил назад. Андрей встал перед черной пропастью конюшни. Темень выплывала оттуда как дым и казалась осязаемой.

«Молитву! — просил он про себя. — Молитву!.. Как? Отходную?!»

И не мог вспомнить ни единого слова, хотя много раз слышал; не мог и понимал, что уже не вспомнит, не успеет.

— Беги! — крикнули сзади, и в тот же миг свет ослепил. Он побежал слепым, выставив руки вперед. Белый искристый шар стоял перед глазами и убегал вместе с ним, а вернее, летел впереди, увлекая его за собой.

И в тот миг он ничего не видел, кроме этого света.

Он не помнил, сколько бежал. Сознание будто тоже было ослепленным и ничего не воспринимало, как и глаза.

Даже когда потух свет и Андрей оказался на улице, в первый момент он ничего не различал, кроме этого сияющего шара.

Бежать дальше было некуда — перед ним оказались деревянная стена. А в ушах все еще стоял крик-команда: «Беги!» Прильнув грудью к стене, он сморгнул пятно света и, обернувшись, увидел Деревнина. Андрей мгновенно узнал его, даже, скорее, угадал. Тот самый Деревнин, гимназист, пришедший к нему в отряд самообороны, Деревнин, который в двадцатом был освобожден Андреем из-под стражи и выпущен на волю со свидетельством о его партизанском прошлом.

— Оботрите ноги, — скомандовал Деревнин.

Андрей глянул на свои ноги — они по щиколотку были забрызганы чем-то серым и липким. Он забрел в сугроб и стал оттирать ступни, оставляя эту серость на белом снегу.

— Идите вперед! — приказал Деревнин, держа руки за спиной.

Послушно, повинуясь только чужому голосу, Андрей пошел по набитой, выпуклой тропинке вдоль стены конюшни. Деревнин вывел его с хозяйственного двора и впустил в изолятор.

— Надевайте, что получше, — бросил он. — Пимы вон лежат. В сапогах холодно.

Он ничего не слышал, кроме этого голоса, и подчинялся ему, как если бы это был голос с Неба.

Он натянул свои штаны, сунул ноги в чужие валенки, а Деревнин уже подавал полушубок — новый, добротный, отороченный мерлушкой по бортам и низу. Андрей машинально надел его, а Деревнин напялил ему на голову какую-то шапку и, оглянувшись на дверь, сказал полушепотом:

— Я ваше свидетельство помню. Все помню… Пошли!

Колодкин сидел в келье и, казалось, сидит так с ночи.

Разве что табаку в кисете поубавилось и махорочный дым висел под потолком.

— Вы условно расстрелянный, Березин, — объявил он. — Прошу помнить об этом всю жизнь. Подпишите!

Колодкин пододвинул к нему лист бумаги и, обмакнув перо, подал ручку. Андрей взял ее, забыв, для чего существуют ручки. Он смотрел на перо, на фиолетовую золотинку чернил на его кончике и не мог понять, что от него требуется.

— Подпишите! — повторил Колодкин. — Это подписка о неразглашении. Язык следует держать за зубами. Вы ничего здесь не видели, не слышали и ни о чем не знаете. Все ясно? Или повторить?

Андрей качнулся к столу, и ему показалось, что он только сейчас первый раз вздохнул, сделал первый вздох после того, как получил команду бежать. Он увидел перед собой лист бумаги с машинописным текстом, опустил на него руку с пером и с трудом вывел корявую подпись.

— Проводите, Деревнин, — бросил Колодкин и сунул лист в папку. — Помните, Березин, пока условно.

Самокатки на ногах были новые, необмятые и сковывали шаг, как деревянные. Деревнин остановил Андрея возле ворот монастыря, велел часовому отомкнуть калитку. Брякнул замок, окованная калитка распахнулась, и вновь перед Андреем возник порог.

— Идите, — поторопил Деревнин. — Ну? Шагайте!

В белом прямоугольнике растворенной калитки он увидел Любушку. Она стояла, как на картине, плоская, неживая, неподвижная.

Андрей переступил порог и встал.

А Любушка вдруг упала на колени, поползла вперед и стала креститься, шевеля белыми губами. Андрею почудилось, будто она молится на него. Однако он поднял голову и увидел надвратную фресковую икону Божьей Матери, проступающую сквозь серую муть гашеной извести…

— Есть хочу! — будто бы закричал он. — Есть хочу!..

Но все-таки голос и разум к нему вернулись позже, когда Любушка, закутав Андрея в тулупы, гнала коня по поющей санной дороге.

— Дети? — спрашивал он, пытаясь пробиться из парного тепла овчины. — Где дети?

Она стегала мерина по-мужски, с оттяжкой, и, жмурясь от снежной пыли из-под копыт, смотрела вперед.

— Люба! Дети! — стонал он, выворачивая голову из тулупной тяжести. — Услышь меня! Любушка!

Она услышала, обернувшись к нему белым, захолодевшим лицом, крикнула:

— Дома дети, Андрюша! Дома, милый!.. Н-но! Н-но, пошел!

Мерин срывался в галоп, и снежная круговерть дымилась над пустынной дорогой.

В Березино приехали вечером. Конь, подвернув к воротам дома, завалился в оглоблях, забился, цепляя копытами снег, и захрапел. Андрея втащили в избу на руках, подняли на жарко истопленную печь. Дети испуганно жались друг к другу, не понимая, что происходит. А Петр улыбнулся с таинственной радостью и сказал:

— Папа родил…

Последняя дочь, Лена, появилась на свет неожиданно, до срока, причем не в избе, а в санях, когда Андрей с Любушкой поехали за соломой, и вместо соломы привезли они сверточек, и дети так же перепугались, когда Андрей внес на руках и мать и новорожденную. Видимо, и сейчас дети не могли взять в толк, что случилось с их отцом. По их разумению, отец, как самый сильный человек на свете, не мог быть таким слабым и беспомощным. И если это произошло, то значит, случилось невероятное, непонятное для детского воображения событие.