Крамольные полотна — страница 2 из 19

Юноша, вступивший в смертельный бой с грозным великаном и победивший его во имя свободы своего народа, во имя правого дела, — такой сюжет вполне устраивал Микеланджело. Таким он и изобразил своего Давида — спокойным, уверенным в своих силах, мужественным.

Микеланджело. Давид.

…Твердо опираясь на правую ногу, обнаженный подобно античным статуям, готовый взмахнуть пращой, зажатой в левой руке, предстал Давид перед приорами цеха шерстобитов, свободный человек, доблестный гражданин, борец. Могучая голова его с шапкой вьющихся волос была повернута влево, в сторону врага, брови сдвинуты, широко раскрытые глаза бестрепетно высматривали противника.

Давид стал любимцем горожан. Его поставили под синим шатром флорентийского неба, неподалеку от дворца Синьории, который служил своего рода памятником победе флорентийцев над своей феодальной знатью. Простые люди Флоренции — суконщики, ткачи, красильщики — приходили сюда, к своему Гиганту, как любовно окрестили они пятиметрового Давида, чтобы здесь, на главной площади города, если нужно, и с оружием в руках принять участие в решении своих судеб.

Он и сейчас стоял там, мраморный колосс, гордый и непокоренный, готовый к борьбе и бессмертной славе. Уничтожив республику, завоеватели не отважились убрать Гиганта.

…Как Микеланджело после Давида не хотелось приниматься за потолок Сикстинской капеллы! «Я скульптор, — доказывал он папе Юлию II, — я скульптор, я ничего не смыслю в фресках». «Фреска — не мое ремесло», — не уставал повторять он в письмах. Но папа настоял на своем. Он был упрям и своенравен, этот папа.

Упрям и своенравен был и Микеланджело. И он не любил, чтобы ему мешали. Когда нетерпеливый, не привыкший к отказам Юлий II тайком пробирался в капеллу, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на неоконченную еще работу, художник бросал сверху доски, и папа вынужден был спасаться бегством.

В конце концов папу все же пришлось пустить на леса. Юлий II осмотрел еще незавершенную работу и молча сошел с вышки.

Художник мог продолжать. И, хотя он иногда и жаловался на непосильные трудности, хотя, посмеиваясь над самим собой, и писал, что у него «от напряженья вылез зоб на шее, живот подполз вплотную к подбородку», хотя и уверял по-прежнему: «Не место здесь мне, я не живописец», он работал с огромным увлечением.

Он отверг тогда орнаментальную роспись и создал целую серию глубочайших по мысли картин. Библейские мотивы, библейские персонажи? Да, пожалуй. Но на этом в основном и заканчивалась зависимость от библии. Гражданским звучанием были окрашены эти мотивы. Трепетная действительность, увиденная художником-правдолюбцем, художником-гуманистом, — вот что составляло основное содержание фресок.

И, как бы ни были подчас печальны, скорбны герои Микеланджело, любовью к непокоренному человечеству, уверенностью в великой судьбе людей, раскрепощенных от духовного рабства, были проникнуты эти фрески.

Микеланджело. Иеремия. Деталь росписи потолка Сикстинской капеллы.

6

Теперь он вновь держал в руках кисти, четверть века спустя после «Потопа», «Грехопадения и изгнания из рая», «Сотворения Адама». «Страшный суд» — таков был заказ папы. Сколько их было уже, полотен на эту тему, живописующих силу бога и ничтожество человека! Ничтожество человека перед лицом бога, тщетную суету человеческих помыслов и деяний, Христа-вседержителя, творящего свой суд…

Он верил в бога. С годами — все больше. Но он верил и в свободную мысль человека, в его мощь и физическую красоту. Не покорность небу, не безволие, не подчинение року хотелось ему изобразить, ибо, в конце концов, вовсе не эти чувства волновали его.

Страшный суд! Это о нем говорилось в — библии, что раздастся трубный глас и все — живые и мертвые — предстанут пред очи Иисуса Христа, и начнет он вершить свой суд. «последний суд» перед концом мира. Низвергнуты будут на этом суде в ад «нечестивцы» — не выполнявшие заветы бога бунтовщики, еретики, и в райские кущи попадут «по делам своим» покорные, терпеливые, смиренные.

Он никогда не был ни покорным, ни смиренным. И он оставался гуманистом и республиканцем.

…Вспоминал ли он мрачные картины, нарисованные Данте, вспоминал ли полубезумные речи Саванаролы, грозившего гибелью всему неправедному, лживому, лицемерному в этом мире? Возможно. Но с болью душевной он несомненно размышлял и обо всем том, чему сам был свидетелем: о великой трагедии родной земли, о свободе, попираемой сапогом завоевателей, гибнущей под пятой тиранов, о кострах, на которых вновь жгли людей, о насилиях и преступлениях, об извечной борьбе зла и добра…

Излить свою скорбь, высказать все то, что гнетет его, бросить на весы божественного правосудия всю мерзость земную — такой, какой он ее знал и видел, — и в то же время стать на защиту человеческого достоинства, своих гуманистических дум — к этому стремился он, не умевший ни лгать, ни притворяться в искусстве.

С оружием в руках защищал он свои идеалы на холме Сан-Миньято, в рядах народа, в его ополчении. Кистью и красками ныне должен был он выразить то, что мучило и волновало его, что не давало покоя его душе.

Микеланджело. Старик с посохом. Деталь росписи потолка Сикстинской капеллы.

В известной степени «Страшный суд» должен был продолжить то, что изобразил он ранее, расписывая потолок Сикстины, в образах и сценах, проникнутых гражданской скорбью, глубочайшим протестом и одновременно верой в конечное торжество справедливости.

Трепетные вопросы жизни и смерти, страсти людские, размышления о судьбах человечества волновали старого мастера, возбуждали проникновенную мысль, его бурный темперамент.

7

Микеланджело ничего не умел делать вполсилы. Может быть, потому и остались незавершенными многие его творения, что не знал он покоя в своих думах, что, не щадя времени, с великой энергией стремился сделать свои картины, свои статуи еще лучше, еще значительней. Горькая правда — не хвастовство было в его словах: «Никто так не изнурял себя работой, как я. Я ни о чем другом не помышляю, как только день и ночь работать».

И как часто, к сожалению, совсем не тем, чем хотел, вынужден был он заниматься!

…Когда он свыкся с мыслью, что ему все-таки придется писать «Страшный суд», когда он вновь — после стольких лет — очутился на своем помосте один на один с гигантской белой стеной, в которую он должен был вдохнуть жизнь, Микеланджело, как и в прежние годы, снова оказался сам у себя в плену. С неистовым запалом, который трудно было заподозрить в этом больном и раздражительном старике, принялся он за работу, как всегда, один, отвергнув и на этот раз резко и решительно все предложения о помощи. Да и кто, собственно, мог ему помочь — мыслителю и творцу? Бывают ли помощники у поэтов? Есть ли они у философов? Он должен был решать все сам так, как подсказывали ему его ум, его совесть.

Он знал: времена меняются. Все меньше защитников прав человека, защитников рубежей свободы оставалось в цитадели Возрождения. Свободолюбивый дух был не в чести: о том, что человек — игрушка в руках господа, все чаще стремились теперь напомнить те, кто объявил себя представителями Христа на земле. О том, что все в воле господней, что нельзя преступать завещанное им!

Микеланджело. Страшный суд.

…Дни и ночи, как некогда в молодости, проводит Микеланджело в капелле. Он ест второпях, он спит по три-четыре часа в сутки.

Проходит тысяча пятьсот тридцать шестой год, тысяча пятьсот тридцать седьмой, тысяча пятьсот тридцать восьмой… И даже случившееся с ним в тысяча пятьсот тридцать девятом году несчастье — он упал с лесов и повредил ногу — лишь ненадолго заставило Микеланджело оторваться от работы.

Шесть лет понадобилось великому мастеру, чтобы завершить свое творение.

Вход в капеллу был запрещен всем. В том числе и папе. Впрочем, Павел и не пытался нарушить этот запрет.

8

Современникам казалось, что Микеланджело превзошел сам себя — так, во всяком случае, утверждал впоследствии Вазари, ученик и биограф художника.

…В ней все в движении, в этой картине, и не сразу охватишь глазом ее бесчисленных персонажей. Здесь и толпы грешников, в неистовом сплетении тел влекомых в подземелья ада, и возносящиеся к небу ликующие праведники, и сонмы ангелов и архангелов, и Харон, перевозчик душ через подземную реку, и Христос, вершащий свой гневный суд, и боязливо прижавшаяся к нему дева Мария. Здесь сподвижники Христа — апостолы, здесь горе и мрак, здесь зло и добро. Титаническим страстям соответствовали и титанические фигуры, в бесконечно разнообразных позах, в движении, исполненные такой психологической глубины, которой до этого не знал, пожалуй, старый мастер.

Внешне канва библейского рассказа была выдержана полностью. Но и только. Меньше всего Микеланджело интересовали казенная святость и благость. Люди, их поступки и дела, их мысли и страсти, их деяния — вот что было главным в картине. И так же, как некогда в росписи на потолке, свои заветные суждения высказал он здесь, отдав на суд собственной совести и философские вопросы бытия, и опыт прожитых лет, и все то, что происходило с его поруганной и несчастной родиной. Он говорил о горе и о возмездии, об унижении и надеждах, он изливал свою душу.

Как ни пессимистичен был общий фон картины, не о тщете всего земного шла в ней речь! Чего стоил один только папа Николай III, изображенный Микеланджело в толпе низвергаемых грешников, тот самый папа, который разрешил продажу церковных должностей! А другие реально существовавшие люди, которых Микеланджело, подобно Данте, смело ввел в свое повествование! А мученики! Они не просили снисхождения, они требовали справедливости, как справедливости требовал сам Микеланджело, уставший, измученный, но не покорившийся.

Недаром в те же годы, когда он работал над «Страшным судом», узнав, что во Флоренции убит герцог Алессандро, он вылепил в честь человека, сразившего тирана, бюст Брута — республиканца и противника самовластья, создав одну из лучши