Кран-Монтана — страница 10 из 23

Перед самым Рождеством Камилла и Элизабет окрестили ее в своей комнате в отеле «Мирабо». Они обрызгали ей лоб минеральной водой, положили на язык щепотку соли, взятую из фарфоровой собачки, утащенной под шумок в «Харчевне Королевы». Карлотта стала молиться каждый вечер, сложив руки, но никто ей не отвечал. Христу она была не нужна. Потом сестры Акерман рассказали своей матери, что они сделали, и разразился скандал. «Как вы, немецкие девочки, могли окрестить еврейку?» – сказала она им и пошла просить прощения у Бори Тбилиси, который попросту налил ей рюмку гран-марнье.


Клаудия – та знала страдания, одиночество, Карлотта видела это по ее глазам, подернутым пеленой, как будто она всегда была готова заплакать. В институте Монталиве, в Лозанне, где она была пансионеркой с семи лет, ей было плохо, хоть она никогда об этом не говорила.

Полина Рейно, ходившая в школу экстерном и каждый вечер возвращавшаяся к родителям, которые приезжали за ней на машине, рассказала ей, что Клаудия всегда одна и что ее обвинили в краже авторучки «Монблан» цвета бордо у Мелани Дюваль-Флери, чьи родители финансировали спортзал. Клаудия протянула ей свою ручку, которую получила на день рождения несколько недель назад. Потом ей пришлось в столовой вслух читать отрывки из Библии, стоя на эстраде, до летних каникул. Судя по всему, ей даже в голову не пришло рассказать об этом родителям или доказать свою невиновность.

Клаудия пережила страсти Христовы. Карлотта полюбила ее навсегда.

В своем письме, сразу после даты, 24 marzo[14] 1971, Клаудия написала «cara[15] Карли», но казалось, что это скорее исповедь, адресованная себе самой. Среди прочих ошеломляющих подробностей можно было прочесть: «В день, когда он ушел от меня, я умерла».

Карлотта видела Клаудию в последний раз в конце июля 1970-го. Та помахала ей рукой перед «Дикими травами» на посыпанной гравием аллее, таща за собой тяжелый чемодан, набитый сандалиями и топами на бретельках. Она уезжала к родителям и Джованни в Форте-деи-Марми. В солнечных очках, отражавших слепящий горный свет, с распущенными почти белыми волосами она казалась бессмертной. Восемь месяцев спустя она написала слова обреченной. Она влюблена, брошена и беременна, хоть ложись помирай.

Карлотта перечитывала письмо каждый день по несколько раз. Клаудия не шла у нее из головы и, как подспудный образ, могла проявиться в любой момент, особенно во время обеда, когда жизнь разматывалась в семейных разговорах, и ей казалось, будто она летает по всей комнате.


Клаудия встретила Лупо Понти, студента филологии из Милана, в Форте-деи-Марми. Они тайно уехали в «фиате-500», сами не зная, что делают, и Клаудия никогда в жизни не была так счастлива. А потом у нее прекратились месячные. Несколько недель спустя Лупо Понти сел в «фиат», на котором бежали влюбленные, и вернулся домой к жене и годовалой дочери.

Клаудия не распространялась о своей несчастной любви, она лишь подробно, очень подробно описывала призрачную жизнь, которую вела у родителей. Она целыми днями ходила в ночной рубашке, думала лишь о смерти, но только и делала, что ела. Как в истории с ручкой «Монблан», она принимала кару с каким-то болезненным смирением. Она знала, что в Милане все говорят о ней. Ее родители посетили родителей Лупо с требованием смыть позор дочери, но те приняли их, стоя под люстрой из муранского стекла, и даже не предложили снять пальто.

Она вернулась в свою девичью комнату, снова таща за собой летний чемодан, полный легких крошечных нарядов, словно намек на безжалостную иронию жизни. Отец с ней не разговаривал, мать уехала на побережье. Прошло уже около трех недель. Клаудия знала, что родители хотели бы похоронить ее заживо в лесу и забыть навсегда. Она лелеяла иной раз ту же мечту, представляя свое чудовищное тело, погребенное в сырой и теплой земле. Она писала о наборе веса с ужасающе точными подробностями и упоминала, что часто мысленно видит, как падает с лестницы, как вытекает кровь из ее гигантского живота, до жути живого. Он шевелился ночами, как будто по нему шла волна.

У Карлотты, когда она думала о животе Клаудии, кружилась голова. Она представляла себе эту затаившуюся жизнь, и тень греха скользила по стенам, ползла по ковру, просачивалась под двери, чтобы растечься по городу. У нее-то не было тела, и под белыми чехлами, которыми покрывали мебель, когда не было гостей, мерещились дикие животные – коровы или носороги, лежащие на боку, то ли мертвые, то ли спящие.

Саломея и Боря Тбилиси не говорили о сексе. Никто никогда не трогал Карлотту и не воображал, будто она целует зеркало в ванной, пуская в ход язык. Мать установила для нее строгий дресс-код, во многом непонятный, никакого хлопка зимой, а весной ничего темно-синего. Безусловным требованием являлось надевание перчаток перед выходом, словно чтобы защитить свое тело, разгородить пленкой себя и мир. В четырнадцать лет она ходила каждую среду по вечерам в «Гольф Друо», чтобы танцевать медляки в полумраке, стиснутой парнями, прижимавшимися брюками к ее животу. Когда ей предложили прийти на бульвар Монпарнас к Давиду Гамильтону, фотографу, искавшему моделей, Саломея Тбилиси одолжила ей свою шелковую блузку, слегка просвечивающую. Там она позировала голой, согнув коленки перед диваном в гостиной, попкой на холодном паркете, под взглядом американского друга, невозмутимо курившего гашиш. Фотографий она так и не увидела, и мать явно расстроилась, что не может вывесить дома портрет дочери, сделанный профессионалом.

Когда Франко Росетти пришел к ней в Париже и подарил коробку шоколада «Сушард», Карлотта была ошеломлена, обнаружив в ней блистеры с противозачаточными таблетками. Ему единственному пришло в голову, что у нее может быть личная – или хотя бы просто биологическая – жизнь.

Если Карлотта возвращалась поздно ночью, никого не заботило, что она делала. Родители только надеялись, что она «не очень устала».

Бояться действительно было нечего. Карлотта знала, что она не нравится мальчикам, разве что, может быть, тридцатилетнему пианисту из «Спортинга», у которого с волос сыпалась перхоть, как пудра, на бархатный пиджак. У нее было много друзей, итальянцев, с которыми она познакомилась в «Цветущем луге», пансионе в Монтане, где проводила каждое лето с одиннадцати лет. Они считали ее своим парнем, и она дорожила их дружбой. Там были Роберто Алацраки, Пьер Паоло Гомазио, Маттео д’Аннунцио, который звал ее «Бегум», потому что она носила кафтанчики и черные повязки в волосах. Она думала о нем в Париже долгими тревожными ночами, а хомяк над ее головой тем временем скрипел зубами, будто жевал камешки. Маттео встречался одно лето с Клаудией, потом с Крис, и несколько недель Карлотте казалось, будто у нее хотят вырвать желудок или вывернуть ее кожу, как перчатку.

Спустя десять с лишним лет Алекса, сестра Маттео, сказала ей по телефону своим чистым – неосознанным – голосом, будто бы все это знали: «Как подумаю, что Маттео был без ума от тебя! Бедняга, он не смел к тебе подойти, твой холод его парализовал». Карлотта вынуждена была сесть, вцепившись в трубку так, что заболели пальцы.


Когда Клаудия преобразилась буквально за один сезон – ее кожа вдруг стала светящейся, волосы струились по спине почти платиновыми прядями, высветленными ромашкой, – Карлотта почувствовала себя преданной. Она сама была не рада обиде, копившейся в сердце, но это оказалось сильнее ее. Клаудия жеманничала перед итальянцами, смеялась неизвестно чему, с каждым днем все громче, склонив лицо, словно ее затягивало магнитное поле.

В четырнадцать лет Карлотта и Клаудия основали Клуб Черного Пуделя. Тайное общество, деятельность которого состояла преимущественно в чтении стихов и игре в скопу[16]. Это был способ бежать от страха, от этой угрозы, с которой они жили всегда, которая нависала, как небо над морем, куда затягивало, и не за что было удержаться. Клуб Черного Пуделя никогда не интересовал Крис, та предпочитала теннис.

После лета преображения о Клубе больше не было речи. Карлотта, однако, прекрасно видела, что ничего не уладилось. Клаудия флиртовала со всеми подряд с показной развязностью, никогда не выглядела влюбленной или даже смущенной, но глаза ее оставались непроницаемыми. За три сезона она успела погулять почти со всеми итальянцами, и с Франко тоже. Можно было узнать, с кем она в данный момент, подкараулив ее у кинотеатра, где она отсиживала порой по три сеанса в последнем ряду, подтянув колени к подбородку, а дружок сидел в соседнем кресле, обнимая ее одной рукой за плечи или даже лежа на ней, если был посмелее.

В это же время люди начали называть Крис динамщицей. Она громко смеялась, танцевала с кем попало и принимала бокалы шампанского от женатых мужчин, ошивавшихся в «Спортинге» вечерами. Они приглашали девушек за свои столы, все вежливо отклоняли приглашения, а Крис садилась и, казалось, не замечала взглядов окружающих. Она оставляла следы помады на своем стакане и на окурках сигарет, громоздившихся в пепельницах, и снова шла танцевать или внезапно уходила домой, даже не подумав проститься.


Она не могла бы сказать, откуда у нее эти догадки, – она просто знала это, как знала, что ее мать ночами становилась компактной и твердой, как камень, под телом отца, – Карлотта знала, что Крис не такая отвязная, какой хочет казаться. Они никогда об этом не говорили, но тема витала в воздухе, как незримое присутствие или зверь в лесу. Вопреки тому, что она могла наблюдать – как Крис в ванной комнате бесконечно долго красила губы или покрывала лаком ногти на ногах, зимой, когда эти ноги никто не увидит, – Карлотта готова была поклясться: Крис шарахается от парней и секса, шарахается точно так же, как и она.

Весь выпускной год Крис тайно любила Себастьена Гуза, который смотрел на нее рассеянно сверху вниз.

Весной он провел несколько дней в «Пальме», и она стала красить ногти постоянно. Вокруг нее витал запах растворителя, как будто ее руки и ее жизнь были перманентной стройкой, и она надеялась ни больше ни меньше на совершенство. Она пропускала уроки тенниса и бродила по центру в надежде наткнуться на него. Ошивалась на главной улице, шаркая балетками по асфальту и таращась на витрины. Сердце у нее колотилось, в любой момент все могло случиться. Но каждый раз, когда они встречались, Крис отводила взгляд, и кожа ее блестела, как каток под солнцем.