Вернувшись в «Дикие травы» все трое оказались в маленькой комнатке в подвале, где стоял простой диван-кровать. Разложенный, он занимал всю комнату, как плот. Они легли, восхитительно чувствуя себя потерпевшими кораблекрушение, с волос капало на плечи. Франко Росетти достал из своей сумки (вязаной, цветной, как у девчонки) подмокший экземпляр «Песен» Катулла. Он стал зачитывать пассажи, в которых никто не понимал ни слова – и уж точно не Франко, никогда не учивший латынь, – но от стихов, произнесенных вполголоса, охватывал легкий жар, особенно если взглянуть украдкой на брелок Франко. Солнце просачивалось в маленькое окошко, полосами ложась на тела. Это был словно долгий дрейф, незримая сила влекла их в морской простор.
В Карлотте шевельнулось предчувствие – крылышко взмахнуло в груди, – что они будут счастливы, все четверо, и никогда не расстанутся. По телу побежали мурашки, захотелось съесть фрукт или поцеловать кого-нибудь, все равно кого, наверно, Франко. Пока он читал хриплым голосом, опустив глаза, время от времени у него на шее подрагивала жилка, словно он рефлекторно отгонял недостойные мысли.
Потом они пошли переодеваться в ванную, все вчетвером, и Франко Росетти достал бутылку девяностоградусного спирта из аптечного шкафчика. Он вылил его в раковину, в ванну и поджег прозрачные лужицы своей зажигалкой «Зиппо». Девушки смотрели на пламя – языки рвались вверх, быстрые, светлые, как яичный желток, – с чувством всесилия и ликования.
Все, о чем не принято было говорить, горело здесь, на их глазах. Все то немыслимое, что было и продолжало витать в воздухе. Девушки, которые ездили в Лозанну к «вязальщицам» и молча опорожнялись в свои лыжные брюки день за днем. Девушки, которые возвращались домой пешком на рассвете, лишившись невинности на заднем сиденье машины. Парни, которых никто больше не видел (они подсели на наркотики, забыли, как их зовут, выбросились из окна). Женщины, которые пили и больше не получали приглашений на обеды. Мужчины, которые возвращались не в сезон в лучшие отели курорта с чересчур ярко накрашенными созданиями, с женщинами в меховых манто, таких же, как у их жен – только поновее, пофасонистее, – а персонал делал вид, будто не узнает их. Призраки, эти знакомые незнакомцы, улетучившиеся бесследно, чемоданы с деньгами, перевезенные через границу в багажнике, в запасных колесах, под сиденьями, паспорта, постоянно хранившиеся в кармане на случай, если придется бежать на рассвете в горы. И потом, эти итальянцы, о которых не знали, где они были во время войны, не знали даже иногда члены их собственных семей, которым никто не задал бы ни единого вопроса. Никто не хотел знать. О чем не говоришь, того нет. Казалось, равновесие мира или даже его выживание зависит от этого.
Пламя пожирало все: пальтишко Карлотты, запачканное в подвале. Белые шорты, которые были на Крис в день озера. Блузки белых дам, которые садились иной раз ночью на вашу кровать и гладили вас по волосам. Анонимные письма, о которых три К никогда не говорили. Они лишь переглядывались, вытаращив глаза, и держали их кончиками пальцев, прижимая к ночным рубашонкам. Летний чемодан Клаудии, все ее крошечные одежки, которые она носила, чтобы завлекать парней. Колючие пуловеры Карлотты. Ее ортопедические ботинки. Лакированные «Монбланы» Клаудии. Пепельницы, полные окурков, затушенных старыми красавцами, которые платили за шампанское Крис, их брюки, натягивающиеся под столом, бумажные салфетки, которыми они обтирали потные шеи. И окровавленные трусики девушек, возвращавшихся из Лозанны.
А теперь был живот Клаудии. В нем, казалось, уместились все грехи девушек Кран-Монтаны. И он все рос, рос, раздуваясь, как пузырь, готовый лопнуть.
Франко
Когда он встретил ее в декабре 1977-го в супермаркете на Гран-Пляс, где он был теперь директором, Франко Росетти ничего не почувствовал.
Он узнал Клаудию сразу – еще издалека, ее долговязую меланхоличную фигурку, белокурые волосы, собранные в свободный узел высоко на макушке, брызги веснушек, это такое особенное созвездие, и он отметил про себя холодно, как ученый, что оно, кажется, распространилось на все лицо. На ней было норковое манто, длинное, до самых щиколоток («больше пятидесяти тысяч швейцарских франков», – машинально подумал он), и высокие кожаные сапоги. Ее серьги, немыслимые, в форме крыльев, сплошь усыпанные сапфирами и бриллиантами, казалось, вот-вот взмахнут и унесут ее в небо. Камни сверкали, отражаясь в ее глазах. Он рассматривал мех – густой, блестящий, подчеркивающий белизну ее кожи, словно в свете прожектора, – и чей-то голос, насмешливый, жестокий, шептал в его мозгу: «Ты ничего не чувствуешь, Франко. Ровным счетом ничего». Голос повторял, и он, слегка удивляясь, может быть, с облегчением констатировал: ничего. Ничего. НИЧЕГО.
Все предыдущие годы, если точнее, семь лет, его странно преследовал ее образ. Она появлялась вдруг, без предупреждения, на фоне расслабленной и сладкой жизни. С 1969-го по 1975-й в «сезон» он работал в отеле «Борегар»: отгонял машины и вообще был на побегушках, ему доверяли самые деликатные поручения, что открыло перед ним сказочный мир. Поначалу он хотел прежде всего отделиться от отца, который вел себя не как обычные родители, а с точностью до наоборот, следил, когда он уходит и когда приходит, со все возрастающей подозрительностью требовал у него отчета, у него, Франко, который зарабатывал деньги с семи лет, доставляя клиентам покупки на велосипеде или на самокате – килограмм картошки или форель, три-четыре сантима на чай. Но главное другое, это позволило ему войти в замкнутый мир, в мир, где, по неизвестным ему причинам – но задаваться вопросами Франко давно перестал, – он был всем нужен. В отеле его ждали. Он видел взгляды, когда входил в холл и стряхивал налипший снег с волос и плеч. Ему совали банкноту, иной раз крупную, в карман пиджака. Беседовали о житье-бытье на курорте. Франко Росетти знал, как нравится людям чувствовать, что они живут жизнью здешних мест. К нему подходили с робкими минами, смотрели снизу вверх или, наоборот, таращились с вызовом и приближались так, что он шеей чувствовал дыхание.
Он был как блудный сын или вымечтанный любовник, живущий экзотической жизнью.
Франко Росетти водил сказочные машины: «Астон Мартин», «Мазерати», «Порше-930», «Ламборджини Каунтач» желтого цвета, собственность австрийца, носившего комбинезон в тон. Франко обожал надевать черные перчатки, которые подарила ему сорокатрехлетняя дама из Милана – она отсосала у него в лифте, смутив его этим до паники, но смущение исчезло бесследно в тот миг, когда он увидел след губной помады на своем члене. Он уверенно водил по обледенелым дорогам, и гоночные машины врывались как звери на опасную, неосвоенную территорию.
Наверно, черная униформа придавала ему вид плейбоя, да и длинные волосы, и круги под глазами. Или эти машины, которые он водил лучше и быстрее владельцев? Или горный воздух – острый, звенящий, который пробуждает тела, – так его красил. Как бы то ни было, мужчины обожали Франко Росетти, а женщины тянулись к нему, как цветы к свету.
Чета американцев, Макс и Сьюзен Хэвмейер, даже назвали своего пекинеса Франко, так к нему привязались. Кому-то, возможно, не понравилось бы, что маленькая уродливая собачка, характеризующаяся в основном тягой к детородным частям, носит его имя, но никак не Франко, который лишь отталкивал песика и от души смеялся. Были еще сестры Абзуле: Барбара, Агнес и Соня, которых все звали Барби, Бэби и Султанша, с ними он встречался и летом, на пляжах Лазурного берега. Были парижанки: Крис, Карли и их подруги, к которым он являлся в выходные, нагруженный подарками, шоколадом, пирожными с глазурью, диафрагмами. Были матери подруг: итальянки в выворотных лисах, издававших неприятный запах нафталина – в Милане они носили меха подкладкой наружу, боясь коммунистических активистов с аэрозольными баллончиками, – парижанки, донельзя модные, носившие костюмы в тон сумочкам и туфелькам – их каблуки оставляли крошечные дырочки в снегу, точно следы воробья или малиновки.
У него были подружки, он даже иногда влюблялся, но Клаудия продолжала его преследовать.
Франко так и не смог понять, отчего она вдруг встает в памяти, иной раз даже когда он был с другой. С Сесиль Рош, которая лежала голой на его кровати, и ее груди, казалось, дрейфовали по торсу, а бежевые соски выглядели изысканно и непристойно. С Сильвией Бах, которая краснела, открывая коробки с chiacchere, итальянскими сладкими блинчиками, что дарил ей Франко, как будто никто никогда не оказывал бедняжке столь тонкого знака внимания. С Од – Од Куцевич! – когда они курили марихуану, лежа в траве, и ее голубой комбинезон, под которым ничего не было, сливался с небом. Он бывал у нее в Париже бессчетное количество раз, между 1973-м и 1976-м, и в какой-то момент всерьез думал, что женится на ней. А потом она сделала аборт, и после него они стали как брат и сестра или близкие друзья, любившие вместе словить кайф. Она сделала еще один аборт. В следующие годы сделала еще пять или шесть, и почти каждый раз он был с ней, ждал ее внизу, в кафе, и она появлялась внезапно за стеклянной дверью, бледная, с самодовольной улыбкой.
Поначалу ему казалось, что он и не думает никогда о Клаудии, ну, почти. Он написал ей только один раз, в декабре 71-го, послал открытку с трассой Фиалок, которую выбрал потому, что вместо точки над «i» красовалось сердечко, и пожалел об этом сентиментальном порыве в тот самый момент, когда опустил открытку в почтовый ящик у «Спортинга». Но она не ответила, да и все равно начался сезон, и ему было чем заняться. В ту зиму Франко без конца ссорился с отцом, и дела в магазине шли так хорошо, что он не мог ни о чем думать, кроме как о туристах, которые расплачивались за покупки банкнотами в пятьсот швейцарских франков.
Девушек становилось все больше, они были все настойчивее. Они приходили в магазин под любым предлогом, покупали жвачку или лосьоны для интимного пользования, их маленькие груди надувались от вздохов. Это было как прилив, который в конце концов накрыл все, и контуры его отрочества стали размытыми, как мокрый песок, и с ними размылось воспоминание о Клаудии.