Кран-Монтана — страница 14 из 23


Быть может, это был еще и трепет опасности, искушение запретным? По миру, принадлежавшему ему, он шел не глядя и любил загорать голым в бухточках. Он подумывал порой о Голливуде – он видел себя там, почему бы нет? – о съемках в пустыне, о девушках, которые будут утирать ему лоб. Он водил спортивные машины, не принадлежавшие ему, ключи от которых ему вручали с деликатностью, похожей на любовь, он вел их, не сводя глаз со спидометра, стрелка ползла вверх, вверх, снег залеплял ветровое стекло, шины скользили на гололеде, а он мог бы так мчаться до края света.

Франко Росетти ничего не боялся, он любил развлекаться и еще больше, наверно, любил, чтобы развлекались другие. Тогда казалось, будто жизнь имеет смысл, что не всегда факт, особенно в конце сезона, когда сырой туман поднимается из долины и курорт погружается в спячку или в депрессию.


В 1979-м – или, может быть, это было в 1980-м? Или в 1981-м, после выборов? – когда веселились все с большим размахом и повсюду были деньги – появились банкноты в тысячу швейцарских франков и порошок на ночных столиках, – Франко Росетти почувствовал поднимающееся в нем беспокойство: впервые за всю его жизнь он, казалось ему, осознал, как уязвимы его друзья и, шире, весь мир. В воздухе висело напряжение, веяло то ли интригами, то ли гневом. Люди в лыжных комбинезонах в барах отелей говорили вполголоса, заказывали джин-тоник, обводя зал инквизиторским взглядом. Имена иностранных владельцев стали исчезать с почтовых ящиков резиденций, замененные инициалами или номерами квартир. Все боялись прослушки. Разговоры крутились вокруг девальвации франка, этих мерзавцев Моруа[18] и Миттерана (произносили «Митран», упирая на «р») и их политики бедных. Франко помнил молчание, последовавшее за хвастливым заявлением Крис, когда она почти легла на стол в своем асимметричном мини-платье на новогодней вечеринке в 1981-м: «А вот я голосовала за социалистов, и пошли вы все». Франко это насмешило, но он плевать хотел на политику. Эдуард де Монтень ударился в панику («Разрешается две тысячи франков в иностранной валюте на весь год? Что за бред?»), и Франко слушал его, думая, что, наверно, все эти годы без карманных денег, когда он выпрашивал сигареты или пару монет на шоколад, развили в нем такую одержимость деньгами. А был еще Патрик Сенсер, все более нервный, с тех пор как женился на дочери газетного магната, похожей на маленькую злую птичку. Брак, видимо, разбудил в нем кровожадные инстинкты. Он срывался на официантов, на автомобилистов, на кого придется, почти каждый раз, когда выходил в обществе супруги. Она ненавидела горы. Кран-Монтана была в глазах Патрика Сенсера последним убежищем. В глазах других тоже – Сержа Шубовска, Роберто Алацраки, Даниэля Видаля, всех его давних друзей, которые становились странным образом похожи на своих отцов.


В ту пору Франко Росетти стал ездить через границу, набив свой голубой «моррис» деньгами, его раздолбанный вид служил идеальным прикрытием. Он улыбался таможенникам, что всегда пропускали его и махали вслед рукой, несмотря на его загорелое лицо, с которым он выглядел типичным жиголо, и дым сигареты, такой густой, что казалось, он едет в тумане. Но в те годы все ездили через границу с контрабандой. Со швейцарской стороны, у деревянного строения, похожего на домик из сказки, никогда не было никаких проблем – им это как будто доставляло удовольствие, – нос французской пограничники нервничали, были видны револьверы на поясе, рассказывали, что их собаки натасканы на запах банкнот – даже не наркотиков, – что таксисты возят пачки денег в канистрах и в запасных колесах. Итальянцы увозили с собой блоки сигарет, савойский сыр, абрикосовый ликер, что угодно, просто ради удовольствия улыбнуться таможенникам с набитым до отказа багажником.


Но больше всего Франко Росетти любил перевозить деньги на лыжах. Он назначал встречу своим французским друзьям в Авориазе, по ту сторону долины, в каком-нибудь горном ресторане. Они собирались вместе, чтобы съесть фондю, смеялись чересчур громко, Франко, осушив стакан шасла, бежал в туалет, засовывал банкноты в трусы, в носки, во все карманы своего комбинезона. Затем он надевал лыжи и, подставив горные очки под брызги послеполуденного света, катил зигзагами с этими боковыми движениями корпусом, которые кружили головы девушек, когда те опирались на лыжные палки, выпятив грудь.

Франко пересекал границу прямо над трассами Шампери. В кабине фуникулера он бросал деньги в мусорный мешок и, когда ветер врывался в распахнутое окно, каждый раз ощущал, как заполняет его, подобно наркотическому кайфу, экстаз. В эти дни девушки наверняка что-то чувствовали: он заходил выпить стаканчик в Клуб, и они приближались, выгибаясь как кошки. Он всегда в эти дни занимался любовью.

Но иногда он чувствовал себя оголенным электрическим проводом. Когда, к примеру, он встретил Клаудию во второй раз в супермаркете. Он увидел ее издалека, возможно, еще дальше, чем в первый раз, – то же манто, те же сапожки, – но эта норка подействовала на него совсем иначе. На этот раз в тот самый миг, когда он увидел ее волосы (распущенные), его прошиб холодный пот, взмок затылок, вся спина, а когда он сделал перерыв, чтобы выкурить сигарету в подсобке, влажное пятно расплылось на его футболке, над самым пупком.


Встречая ее снова и снова – а он натыкался на Клаудию постоянно, казалось, ей нечем больше заняться в жизни, кроме как делать покупки, – он в конце концов с изумлением понял, что этот жар в ладонях, эти сдавленные виски были выражением его гнева. Когда он видел ее, словно разряд пронзал разом все его тело, ему хотелось подойти, что-нибудь сделать, поцеловать ее, или ударить, или то и другое вместе, и тогда он, весь напрягшись, приветствовал ее с холодностью, которая могла бы походить на равнодушие, но она как будто ничего не замечала, была здесь и в то же время отсутствовала, улыбаясь ему, как любому другому.


Клаудия всегда была неуловима, но, когда они были подростками, ничто не волновало его так, как вечер, проведенный с ней в кино: она входила в зал обычно в дурном настроении – слишком много народу или ей хотелось посмотреть фильм без перевода – чего никогда не бывало, но это не мешало ей разочаровываться всякий раз, как будто это была новость, – а потом, когда на экране появлялась Моника Витти, Клаудия сжимала руку Франко – ее тоненькие пальчики, как у ребенка, в его ладони, – и его сердце рвалось на части, в то время как пленка отражалась в ее глазах.

Потом приходилось проводить долгие часы, заново проигрывая сцены, невозможно было остановиться. Когда Франко пытался ее поцеловать, она рассеянно отвечала на поцелуй, а губы ее продолжали проигрывать сцену, заунывно, как ее кумир, и в эти минуты он все бы отдал, чтобы спасти ее, даже если бы пришлось для этого заточить ее в темницу на веки вечные. Она была неисправимой ветреницей и на его глазах встречалась с самыми глупыми и самыми заносчивыми парнями курорта, которые всегда рано или поздно ее бросали.

Ему так и не удалось с ней переспать, но он, собственно, и не пытался, ему казалось, что между ними другая связь, некое мистическое единение, да и все равно она не проявляла особого интереса. Франко Росетти привык, что девушки подают ему знаки, а Клаудия была не из таких: не из тех девушек с приоткрытыми губами, которые в любой ситуации, в холле отеля «Борегар», например, стоя рядом с родителями в теплых сапогах после лыж, передают вам безмолвные послания, полузакрыв глаза. Клаудия танцевала твист как никто, у нее были самые красивые ножки, какие он когда-либо видел, невероятные маленькие ступни – он помнил свою боль, когда в бассейне она сняла теннисные носки, и они появились, загорелые, с подъемом, – но в моменты объятий она словно отсутствовала, смотрела на беленую стену или куда-то вдаль и вежливо ждала, когда это закончится.

Клаудия в конечном счете переспала со всеми, и вот теперь она была здесь, с этой маленькой девочкой, с которой она не представляла, что делать, словно с очень хорошо одетым призраком. Она говорила новым голосом, которого он не знал. Ему хотелось бы, чтобы она умерла.

У Франко было чувство, будто она его предала, что не переставало его удивлять, ведь он так хорошо понимал ее слабость и недалекость. Но как он ни пытался много лет урезонить себя, ничего не помогало. Она становилась все красивее, щеки, казалось, вваливались с каждым годом, что подчеркивало великолепную форму лица. Потом она остригла волосы – мягкое, свободное каре, придававшее ей сходство с модной актрисой, – но, боже мой, зачем она это сделала? И высветлила к тому же в этот калифорнийский блонд, который носили они все. Летом 80-го он едва ее узнал. Она сидела в бермудах на террасе «Спортинга», вытянув перед собой свои загорелые, такие тонкие ноги. Глаза ее были закрыты, лицо обращено к солнцу, и Франко понял, что она перекроила себе нос. Она была прекрасна и неузнаваема, хотя все утверждали, что он преувеличивает, не так уж сильно она изменилась.

Он отказывался почти от всех приглашений Жака Саврье – Клаудия никогда его не приглашала, – а когда зашел однажды в начале вечера в шале, сам толком не зная зачем, то все время курил на балконе, глядя на горизонт, на снег насколько хватало глаз, в который ему так хотелось зарыться. Он смотрел на гостей во французское окно, как в освещенную витрину, – ярко накрашенные женщины в облегающих платьях, мужчины в водолазках, перемещавшиеся следом за хозяевами, Жак с бутылкой шампанского в руке, Клаудия в платье цвета фуксии, босиком. Он посмотрел на нее немного, на ее рот, открывающийся во взрывах деланного смеха, и вздрогнул в своей кожаной куртке – он извлек ее на свет в этот вечер как защиту, но все равно дрожал, – и его посетило откровение. Клаудия исчезла, она умерла или бродила где-то на поле для гольфа в метель, затерянная на ветру. Точно так же, как некрасивую и такую трогательную девочку однажды разом, как по волшебству, сменила девушка с феерической шевелюрой, теперь эту девушку грубо вытеснила типичная красотка 80-х, сделанная целиком и полностью. Даже не попрощавшись с гостями, он покинул вечеринку через террасу и ушел в ночь, в снег, который тихонько похрустывал, словно зло смеялся.