СD-плеером, как мальчишки. Он обожал дарить Клаудии непомерно дорогие украшения.
Вдруг появлялся футляр, красный от Картье или синий от Булгари, как правило, за аперитивом, Жак небрежным жестом бросал его на стол, и Крис тогда чувствовала эту рану, эти пальцы, впившиеся в бок. Она помнила вечер, когда Клаудия получила золотую манишку, украшенную бриллиантами и рубинами, которая весила тонну – она переходила из рук в руки, – и Крис показалось, что она сейчас упадет в обморок. Крис взглянула на гостей, подливавших себе шампанского с дежурными улыбками, несмотря на унижение, а эти камни сверкали, как знак их краха, и ей вдруг захотелось уйти от Жоржа, она встала, взяла свое манто, накинула его на плечи, даже не утруждаясь сунуть руки в рукава, и покинула шале.
В день африканской вечеринки на Клаудии были рубашка и рваные джинсовые шорты, на шее – цепь. Крис помнила два желтых бриллианта по пять каратов каждый, искрившиеся на ее безымянном пальце, как будто она так и не решилась их снять. Почти десять лет прошло, прежде чем она поняла, что в тот вечер что-то кончилось, безумие расплескалось лужицей, Клаудия лежала на ковре, ползала перед гостями, а мужчина в рубашке цвета хаки понарошку пристрелил ее из пластмассового «Калашникова». Валентина, ее десятилетняя дочь, в цветастом халатике и маске льва, улыбаясь, зажигала матери «Муратти» с личиком, раскрасневшимся от жара или от любви. Несколько раз Клаудия совала сигарету в рот дочурке, ласково гладила ее по волосам, а Валентина оставалась невозмутима – с этой загадочной улыбкой, так непохожей на улыбку девочки, – Валентина, ее светлые волосы, заплетенные в косички, ладони, лежащие на сжатых коленках.
Почти пятнадцать лет спустя Крис пыталась урезонить себя. Что она могла поделать? Разве она не проводила целые дни в шале, ожидая, когда Клаудия поднимется с постели и выйдет к ней в гостиную? Но та никогда не поднималась. Клаудия оставляла ее одну у телевизора, с Жаком, который пил виски, и этим гнетущим молчанием. Она даже не удосуживалась позвонить ей потом. Разве не одна Крис продолжала искренне улыбаться в тот рождественский вечер, когда Клаудия каждый час уходила переодеваться? Она была в длинном платье с драпировкой, ужасно нелепом, потом по очереди в двух платьях от Валентино, одинаковых, только одно красное, другое черное. Крис помнила смущенные лица гостей, дряблые, если смотреть снизу. Она одна смотрела Клаудии в глаза, посылала ей поцелуи, морща губы, пока сигарета догорала в пальцах. А когда Клаудия начала делать пластику, сначала нос, потом груди и веки, а ведь ей еще не было тридцати пяти лет, Крис делала вид, будто ничего не замечает, находя ей оправдания, например, когда праздновали ее тридцатилетие несколько лет подряд – три раза? четыре? – и другие женщины, не такие прикольные, не такие классные, стали спрашивать, сколько ей лет, настойчиво и неуместно.
Примерно в то же время Карли начала относиться к себе до ужаса серьезно. У нее был вечно недовольный вид, лоб перечеркивала морщинка, и она все больше держалась в стороне, наблюдая за людьми. Когда к ней обращались, чтобы узнать как дела или вежливо включить ее в общий разговор, она смотрела на собеседника так, будто была ошеломлена глупостью его замечания. Однажды в новогодний вечер в «Харчевне Королевы» она вскочила, опрокинув стул мелодраматичным жестом, совсем на нее не похожим, – она единственная пришла в брючном костюме, как будто собиралась на собеседование, это она-то, никогда не работавшая. Она ушла из-за стола сразу после того, как Жак Саврье пожелал присутствующим «года, полного нулей». Крис рассмеялась, хотя, видит Бог, ей хотелось ее ударить.
Как всегда, Карли смотрела на людей в упор своими большими, немигающими глазами. Одно время говорили, что она сидит на героине, наверно, из-за ее отлучек, все более частых. Посреди вечеринки она скрывалась в туалете, запиралась там и сидела, бывало, пока о ней не забывали. Вечерами она все меньше красилась, походила на набожную девочку, и, хотя танцевала иногда, мелкими грациозными шажками, с опущенными веками, распустив волосы по груди, как щит, никто больше не смел к ней приблизиться. После ее развода, быстрого, внезапного, с итальянским актером, о котором говорили, что он гомосексуалист, Карли как будто отказалась жить. Хотя она утверждала, что совершенно счастлива, за обедом у нее шла носом кровь, как в ту пору, когда она была подростком, если мальчик заговаривал с ней, придвинувшись слишком близко. Вдруг темная струйка стекала по губам, она не двигалась, казалось, будто она покидает свое тело. Мальчик протягивал ей салфетку или полу рубашки, а она как будто не замечала, устремив взгляд в другое измерение, и это черное горе текло, текло рекой, все гуще и гуще.
Было много знаков, скажет себе потом Крис, в те дни, когда она сама не могла подняться и лежала, скорчившись, на своей кровати, одетая в бесформенное платье или в блейзер с золотом, который натягивала с какой-то наигранной энергией, было много знаков.
Крис помнила другой вечер, в «Паше», ночном клубе в Кран-Монтане: в ту пору все происходило на вечеринках или, по крайней мере, в ночи, как будто остальное время не существовало, оно текло механически, без рельефа. Это было летом 84-го, и в тот вечер она нюхнула кокаина, чего с ней почти никогда не случалось, но кто-то положил порошок на стол, между бутылками, с их именами, написанными черной ручкой, как во времена их отрочества, и она ощутила, как поднимается в ней эта знакомая жажда – сильная, отчаянная, – полноты или, может быть, распада. К горлу сразу подкатил комок, ее затошнило. Джованни был там, великолепный, но такой худой. Он, казалось, не реагировал на ее присутствие, как всегда, склонившись над наркотиком, но все же подвинул свои длинные ноги, пропуская ее.
В то время он продавал дорогие часы и бриллианты темного происхождения. По поводу и без повода доставал их из кармана своей куртки из вывернутой овчины, точными движениями дилера, и Жорж рядом с ним вдруг выглядел толстым и старым. И тогда Крис вспоминала озеро, его темные глубины, слышала шепот ветра на берегу в камышах, словно насмешливые голоса, и чувствовала ногами водоросли, тянувшие ее на дно, и вырывалась, но ничего невозможно было поделать, только скользить вниз. Она вышла подышать воздухом – это ощущение удушья – и, присев за припаркованным автомобилем, заметила вдалеке Карлотту в объятиях молодой девушки, губы на ее волосах, рука под юбкой; подъезжающая к ночному клубу машина замедлила ход, заслонив обзор, ослепительно вспыхнули оранжевые фары, и Карлотта с девушкой испарились, исчезли в ночи, растаяли во тьме. Крис ощутила, как замерзли ноги, холод поднимался до самого живота.
Еще бывало, что они встречались все втроем, как раньше, когда готовились, например, к вечеринке, набившись в ванную, рисуя мертвые головы на лицах или подкрашивая губы тонкой кисточкой, и три лица вырисовывались в золотистом свете, овеянные запахом лака и электричества. Для вечеринки под названием «Салун» они засунули банкноты в декольте своих боди с пайетками, надели колготки и туфли на высоких каблуках, больше ничего. На новогоднем празднике в 83-м они строили иглу, в вечерних платьях и сапогах-луноходах, перед шале – несколько часов на улице, снег присыпал их волосы, в конце концов они вымокли до костей, – на которое Клаудия ведрами лила воду, так что лопнула молния на спине. Бутылка «Дом Периньон», выпитая из горлышка, красные щеки, их смех, как облачко в ночи.
Между ними были тайные, как пузыри с горькой жидкостью, сожаления, и, несмотря на бурлящую вокруг энергию, что-то сжималось. Когда Крис в конце концов тоже махнула рукой, и жизнь как будто разом угасла – это случилось почти в одночасье, словно мигрень после праздника, которая так и не прошла, – ей показалось, что их молодость растворилась, как шипучие таблетки, она часто смотрела, как они тают в воде, и тысячи пузырьков брызжут, трепеща, к поверхности, искрящийся фейерверк – и вдруг ничего.
Это было как их браки, всех троих. Все случилось во сне, одновременно знакомом и странном, где они были лишь статистками, силуэтами, сотканными из дыма. Крис часто думала об этом, лежа в кровати, в этой кровати, которая стала ее миром, кораблем или островом, красная пачка «Мальборо», на подушке телефон с натянутым проводом, говорившим о неотступной надежде на звонок, как надеялись те девушки, которые когда-то плакали в объятиях ее брата.
Она не могла бы сказать, почему вышла замуж, может быть, потому, что все хотели встречаться с Жоржем и всегда были высокие брюнетки, осаждавшие его на танцполе «Рекса» на улице Тревиз, куда он водил ее танцевать. Он целовал ее на улице, говорил: «Увидимся завтра?» – и, как прутик в потоке, Крис в конце концов разделась в его машине – белой «альфа-ромео-джульетте», она помнила прикосновение ягодиц к кожаному сиденью.
Она возвращалась домой на рассвете, и никому, казалось, не было дела, откуда она идет. Двадцать лет спустя, когда уже ничего из той поры не осталось в ее памяти, она еще видела, как идет с туфлями в руках в полумраке гостиной-столовой, и вдруг ей вспоминался взгляд – издали он был черным, обвиняющим, но, если приблизиться, становился добрым и смеющимся – девушек с черно-белых фотографий, восхитительных, с кудрявыми, как у нее, волосами, которые смотрели на нее из серебряных рамок. Она видела эти рамки всегда, никогда на них не задерживаясь, армия молодых девушек в тонкой работы рамках разных размеров. Мать сказала ей однажды, как-то туманно и отстраненно, «да, это я и мои кузины». Об этих двух кузинах Мара Брейтман никогда ничего не говорила дочери, даже их имен. Каждый раз, когда кто-то упоминал при Крис войну, на нее накатывало что-то вроде паники, как будто к ней сейчас пристанут, начнут задавать вопросы, на которые она не будет знать, что ответить. Что-то темное и мутное клокотало в ее венах, и глаза безымянных девушек вспоминались ей потом в ночи. Они хлопали ресницами и бормотали тревожные слова, точно шелестели бумагой.