– Отчего ты так боишься, дитя? – ласково спросил незнакомец, повернувшись к Наташе. – Зачем отбросила мой дар? Неужели я внушаю тебе такой страх? Поверь, я знаю, как доставить удовольствие женщине. Я берег твою невинность и не спешил звать тебя на свое ложе, но если тебя выбрал случай… Поверь, ты испытаешь лишь мгновенную боль, когда мой мужской меч коснется твоего нетронутого лона, а потом я вознесу тебя своими умелыми ласками на вершины блаженства.
Но каждое его слово только усиливало ужас Наташи, и наконец он прорвался слезами:
– Нет, нет, ради бога, смилуйтесь надо мной! У меня есть жених. Он откажется от меня, коли узнает, чем я тут у вас занималась.
Она говорила по-русски, и Марья Романовна вспомнила, что французский язык давался Наташе с превеликим трудом. Еще понимать-то она худо-бедно что-то понимала, но говорить почти не могла. А сейчас, со страху, видно, вообще все забыла. Но незнакомец словно ничего не заметил.
– Неужели ты надеешься вернуться к своему жениху, глупышка? – снисходительно произнес он, причем тоже по-русски, вполне свободно и правильно. – Теперь ты принадлежишь мне. Я властен над твоей жизнью и смертью, над телом и душой. Впрочем, если ты еще не готова стать моею и расстаться с невинностью, я не стану тебя неволить. Пусть тебя заменит на моем ложе твоя подруга.
И он повернулся к Марье Романовне, которая с ужасом отпрянула и даже отбежала от него, прижавшись к стенке.
– Безумная! – прошипела Айше. – А ну, вернись!
Господин укоризненно покачал головой:
– Да вы обе и впрямь с ума сошли. Вы выставляете меня перед моим гаремом сущим дураком. Эти женщины грезят о моих ласках, а вы отказываете мне, словно прокаженному! Керим, эту глупую девку, – он небрежно махнул рукой на Наташу, – вели привязать к кровати. Я лишу ее девственности, но не дам испытать наслаждение. Вместо этого, как только кровь хлынет между ее ногами, она получит двадцать плетей по тому месту, которое так бережет от меня. Сие научит ее в следующий раз быть покорной мужчине… вернее, тем мужчинам, которым я ее отдам, потому что после этого она станет женой моим охранникам. Всем.
Наташа раскрыла рот, словно собираясь закричать, но из онемевшего горла вырвался только жалобный писк.
Марья Романовна метнулась вперед:
– Вы помилуете ее, если я соглашусь?
– А вы согласитесь? – высокомерно спросил незнакомец.
– Да, – выговорила она чужим голосом.
За спиной снова раздался чуть слышный смешок Жаклин…
Некто, известный Охотникову и Казанцеву под именем ремонтера Сермяжного (будем так называть сего негодяя и впредь, пока подлинное его имя не разъяснится течением повествования), выбежал из дома своего врага и мигом канул в темноту. Однако он не бросился наутек, как того следовало бы ожидать от человека, который чудом ушел от смертельной опасности, а спустя небольшое время крадучись вернулся и встал под забором, неподалеку, прислушиваясь к тому, что творится во дворе. Его очень удивило, что за ним никто всерьез не погнался. Ну, развесил он пару зуботычин полусонным людям хозяина да и вырвался на крыльцо. А ведь Охотников его разгадал… разгадал задолго до того, как появился этот несуразный Свейский и заблажил дурным голосом.
Ремонтер Сермяжный выругался. Откуда Охотников знал эти хитрые тайные узлы, ведомые очень немногим? Неужели научился, пока сидел в яме у…
Сермяжный досадливо покачал головой. И как это ему в голову не пришло, что грозит опасность, когда Охотников только начал свои чертовские игры с веревкой? Нет, пожалуй, Свейский появился вовремя. Именно его вопль ошеломил Охотникова и заставил выпустить веревку. После этого развязаться человеку знающему было раз плюнуть, но если бы хозяин дома не разжал рук…
Сермяжный опять чертыхнулся и передернул плечами. Вечер оказался прохладен, а он явился к Охотникову без плаща, и сейчас ремонтера пробирал озноб. Пожалуй, можно было отправляться восвояси, но некое неведомое чувство подсказывало, что нужно еще немного подождать.
Минуло около часу, и вдруг темные окна дома осветились. Вспыхнул огонь и во дворе. Серой тенью скользнул Сермяжный к забору и припал к нему всем телом. Он легко отыскал удобную щель, через которую видно было, что происходит во дворе, тем паче что там стояли несколько человек с факелами. Выглядели полуночники так, словно их силком подняли с постелей и они никак не возьмут в толк, что происходит. Честно говоря, Сермяжный тоже был в немалом затруднении.
– Ехать кто-то куда-то собрался? – пробормотал он, видя, что открывают двери конюшни и оттуда выводят четырех лошадей: двоих оседланных, двоих взнузданных, коих всадники, наверное, хотели вести в поводу, а это значило, что они намеревались долгое время скакать без отдыха.
Как только лошадей вывели во двор, на крыльце появилась группа людей. Сермяжный немедленно разглядел Охотникова и Казанцева в дорожных плащах. Их сопровождали явно растерянные Свейский и мать Охотникова, которая принималась то всхлипывать, то причитать:
– Да что ты, Васенька, поспешник такой?! Я-то думала… я-то надеялась… чаяла, погостишь хоть недельку, отдохнешь, отоспишься, с визитами поездим, на балах покажешься… А ты?!
«Куда он это вдруг?!» – изумленно подумал Сермяжный.
– Маменька, простите Христа ради, но ехать я должен, причем чем скорее, тем лучше, – послышался голос Охотникова, и был он столь непреклонен, что Прасковья Гавриловна мигом сменила тон и заговорила с полной покорностью судьбе:
– Ах, ну коли нужда такая приспела, конечно, поезжай. Жаль, не дал ты мне времени собрать гостинчик для Олечки, сестрицы твоей…
Сермяжный насторожился.
Сестра Охотникова… вроде бы он еще при знакомстве упоминал, что сестра его в Санкт-Петербурге живет. Неужели он едет к ней? Но с чего бы? И почему его сопровождает Казанцев?
Да нет, быть такого не может. Наверняка у Охотникова есть еще сестра, где-нибудь поближе.
В эту самую минуту до Сермяжного донесся голос Свейского:
– Вы, Василий Никитич, сколь долго в столице пробыть намерены?
– В зависимости от дел, – уклончиво ответил Охотников.
– Ежели сыщется время у вас или у вас, Александр Петрович, не откажите исполнить просьбу мою и разузнать для меня о покупке дома где-нибудь в хороших местах. На Литейном или где-то поближе к Невскому. Чтоб не на самой толчее, но и не на окраине.
– Я это дело зятю поручу, – согласился Охотников. – Он у меня большой знаток продажи недвижимости в Петербурге. Истинный дока!
Сермяжный встрепенулся. Петербург! Слово сказано! Итак, Охотников ни с того ни с сего сорвался в Петербург! Значит, он решил пренебречь приглашением, которое Сермяжный ему доставил. Почему? Струсил? Спасает свою шкуру бегством? Или тут есть иная причина, которую Сермяжный понять не в силах?
Нужно сообщить о случившемся человеку, которому он служит. Сообщить как можно скорей!
Тем временем Охотников, расцеловавшись с матерью, и Казанцев, приложившись к ее ручке, сели верхом, подобрали поводья и направились к воротам, которые были уж отперты.
– Смотрите же, маменька, – громко, перекрикивая стук копыт, наказывал Охотников, оборачиваясь к Прасковье Гавриловне, – будьте осторожны. Собак с цепи спустите, пусть денно и нощно сторожа у ворот и всех калиток стоят. Держите в готовности человека, чтобы в случае чего немедля послать за приставом. Не вредно будет и прислугу вооружить. Сами без охраны за ворота ни шагу! И вы, Свейский, будьте осторожны. От моего врага всего на свете можно ожидать. Всяческой подлости.
– За меня не тревожьтесь, – ответил Свейский, – и за матушку будьте спокойны. Я, пока всех дел своих в Москве не решу, за Прасковьей Гавриловной приглядывать стану, да и потом позабочусь, чтобы она опасности не знала.
– Спасибо, дорогой друг! – крикнул Охотников, посылая коня рысью и придерживая узду запасной кобылки. Следом молча, лишь махнув Свейскому на прощанье, поскакал Казанцев.
– Храни вас Бог! – срывающимся голосом проговорила Прасковья Гавриловна и заплакала.
Свейский обнял ее и повел в дом.
Сермяжный жадно ловил всякое слово и всякое движение.
Всадники скрылись в ночи, и вскоре стих топот копыт их лошадей. Ворота и все двери были заперты, злобные меделянские кобели спущены с цепи. Ретивые псы немедленно зачуяли чужака и с громким лаем бросились к тому месту, где таился Сермяжный, так что он почел за благо как можно скорей унести ноги и раствориться во тьме сырой и прохладной майской ночи.
…Постепенно Марье Романовне стало казаться, будто в ее теле не осталось ни единой жилочки…
Такого она никогда не испытывала. И как ни противились ее ум, сердце и душа, плоть им не подчинялась. Разнеженная предательница плоть не хотела внимать голосу рассудка. Она жаждала наслаждения.
Все располагало к наслаждению, и только к нему, особенно едва слышная мелодия, которая назойливо звучала где-то неподалеку. Сначала она казалась Маше невнятно-заунывной, но постепенно в ней вырисовалось четкое повторение одних и тех же слов:
– Ялиль, ялиль, хабиби ялиль, хабиби ялиль, ялиль, ялиль…
Почему-то Маша думала, что это призыв любимой. Или любимого, потому что совершенно непонятно было, кто поет, мужчина или женщина, и именно в сей невнятности-непонятности заключался особенный, греховный, соблазнительный, опасный смысл этой чудной мелодии. Вот именно – прежде всего она была опасной! В любое другое время и в любом другом месте Марья Романовна слушала бы ее с восторгом и умилением. Но здесь даже мелодия была нацелена на то, чтобы сломить ее стойкость и сопротивление, Маша сие прекрасно понимала – и старалась не поддаваться этому всеми силами.
Она дышала еле-еле, чтобы не чуять соблазнительных ароматов, пьянящих, дурманящих, которые легкими дымками поднимались над драгоценными курильницами. Она закрывала глаза, чтобы не видеть срамных картин, которыми были здесь расписаны все стены, сверху донизу, так что, куда бы бедная Марья Романовна ни взглянула, всюду она натыкалась взором либо на мужество невероятных размеров и стойкости, либо на разверстую женственность, увлажненную желанием, словно роза, сбрызнутая росой, либо на соитие того и другого – бурное и неудержимое. И еще ладно, коли в соитии этом участвовали только один мужчина и одна женщина, а то ведь и содомского греха насмотрелась Марья Романовна, и женских непотребных игрищ, а уж картин, в которых сплеталось несколько мужских и женских тел, оказалось вовсе не счесть. Была даже одна… самая кошмарная, как подумалось Маше… на которой всего один мужчина умудрялся любодейничать сразу с шестью женщинами, лаская их сокровенные места руками, ногами, языком и, конечно, орудием своим. Судя по безумным выражениям женских лиц, по томно полуприкрытым глазам и вздыбленным соскам нагих грудей, блудницы получали невероятное наслаждение! Как ни жмурилась Марья Романовна, как ни пыталась представить себе что-то другое, виды любимого Любавинова, например, не получалось нипочем! И еще эти ощущения предательницы плоти…