– Ты знал Крысу до того, как стал жить у нее?
Тема разговора даже Митьке показалась странной. Он с недоумением взглянул на Красавчика.
– Знал. Чего это ты о ней вспомнил? Красавчик пожал плечами.
– Не знаю. Может, не к добру это…
– Понятно, не к добру. Разве чертовки вспоминаются к добру? – наставительно заметил Митька.
Красавчик мысленно согласился с ним. Однако старуха продолжала занимать мысли и он не мог удержаться от дальнейших расспросов.
– Когда же ты узнал ее? Митька фыркнул.
– Я то, братец, знаю ее года четыре, а слыхал про нее много от людей, знавших ее и по двадцать лет. А ты мало что ли знаешь ее? Племянник ведь… И мало ли она колотила тебя? Забыл, что ли?
В воспоминаниях этих было мало приятного. Красавчик съежился…
– Спасибо тебе, – тихо вымолвил он. – Ты вступился.
– Чего там, – махнул Митька рукой, и что-то хмурое, угрюмое, почти волчье скользнуло в его взоре. – Сволочь она, вот что!
Он отвернулся, как бы отказываясь от дальнейших разговоров, но, минуту спустя, снова повернул лицо к товарищу. Оно было хмуро и в глазах горели искры ненависти.
– Ведьма она! – каким-то глухим голосом заговорил он. – Ей бы давно в каторгу надо… Знаешь ты, что она делала раньше, когда ты-то и на свет не родился?
Красавчик потряс головой, превращаясь в слух: по тону Митьки он понял, что узнает нечто необычайное.
– Детей она крала и уродовала… Ноги, руки ломала им, каленым железом глаза выжигала… И много еще чего делала… Убить ее мало!.. Делала она эти штуки, когда еще с мужем жила… Знаешь Егорку– Курчавого, которого застрюмили [12] в прошлый год на мухе [13]?
Красавчик утвердительно кивнул:
– Ну, вот… Курчавый знает Крысу лет 20. Еще она тогда в Одессе жила. Рассказывал про нее Егорка разное… В чайной у Доброхотова сидели мы, года два тому. Он и мужа ейного знал. В Одессе они вместе детей коверкали, уродов из них делали…
– Зачем? – чуть ли не холодея от ужаса, спросил Красавчик.
– Тоже спросил! – криво усмехнулся Митька. – Думаешь, все такими херувимами, как ты, стрелять ходят? Нет, брат, нищенкам нужны ребята пострашнее, чтобы господ жалобить… Вот Крыса и делала таких, что страх смотреть на них было, и продавала их разным нищим. Потом вышло у нее в Одессе такое дело, что никак больше жить там нельзя было. Она с мужем – в Питер. В Питере она тоже взялась бы за прежнее дело, да мужа тут пришили… Ваську Карзубого знаешь? Ну вот он его и пришил. Ночью в «Виндаве» Крысин муж в карты сжулил, а Карзубка его пером… Пришил… Без мужа-то Крысе нечего стало делать. Говорят, он мастером был ребят уродовать, а она только таскала их. Вдовая Крыса начала «плакальщиков» держать да «купленным»[14] промышлять… Лет десять поди этим живет… Вот она какая, Крыса-то… Че-ертовка! – Митька с остервенением вытянул последнее слово и плюнул: – Бросим говорить о ней… Сволочь она и только. Пойдем-ка, брат, лучше к дачникам рубахи стрелять…
Но Красавчик не мог успокоиться: то, что узнал он про Крысу, делало горбунью чудовищем каким-то. Он содрогнулся, подумав, что было бы с ним, если бы он не приходился ей родственником. Дрожь прошла по спине, когда мальчик представил себе муки, которые терпели несчастные дети. Кровь стыла при мысли, что ему могли каленым железом выжечь глаза или переломить руки и ноги…
– А как же делали они? – спросил Красавчик, и в глазах его, устремленных на друга, светился ужас.
– Что делали? – не понял Митька.
– Да детей калечили.
– А кто их знает. Не видал я. По-разному, верно…
– По-разному… – шепотом повторил Красавчик. – И много они покалечили?
– Пожалуй, не мало… Да брось ты их, Миша! Говорить противно. Пойдем-ка лучше дело делать.
Митька-«плакальщик»
Красавчик поднялся с травы вслед за Митькой и потянулся к куртке, но Митька остановил его.
– Куртку-то оставь!
Красавчик с удивлением посмотрел на него.
– Не поймешь, что ли? – продолжал Мить ка. – Ведь к дачникам мы пойдем, а там и на фараона налететь можно… В куртках идти не годится.
Красавчик недоумевал.
– Да как же идти тогда?
– А так. В сорочках прямо. Это даже лучше: ведь погорельцы мы будем.
– Погорельцы?
Красавчик так и застыл на корточках, протянув руку к курткам, валявшимся под кустами. Лицо его выражало страшное недоумение и стало до того потешным, что Митька звонко расхохотался.
– Ну, да, погорельцы, – сквозь смех пояснил он, – ну значит, после пожара. Папенька с маменькой сгорели в огне, сестра-малолеток тоже, а мы еле выскочили прямо в рубахах… Штаны люди добрые дали, а то бы и вовсе нагишом пришлось по дачам ходить…
Красавчик не мог понять, шутит Митька или говорит серьезно. Шманала то и дело прерывал свою речь смехом, так что под конец Красавчик тоже начал улыбаться.
– Ты не смейся, – заметил Митька, – я ведь всурьез говорю, – и продолжал уже вполне серьезно: – Комедь мы такую сломаем: братья мы с тобой, жили с родителями в деревне Сороки, под Питером. Две недели тому погорели. Три дома сгорело в деревне, ну и наш тоже. Ночью мы из огня выскочили, в чем были, понимаешь?
Красавчик начинал понимать. Он подивился в душе изобретательности приятеля.
– Тятька с год тому помер, – плаксивым тоном заправского нищенки продолжал Митька, – помогите, милостивцы сиротиночкам бедным. Мамка сгорела… Бездомные мы, бесприютные… Одежонки нет ли какой, благодетели?
Митька нараспев вытянул это жалобным голосом в то время, как глаза его лукаво усмехались Красавчику.
– Ну что, здорово? – торжествующе спросил он.
Красавчику Митька напомнил нищенствующую армию Крысы. Юные рабы горбуньи точно таким образом выклянчивали подачку, выдумывая разные небылицы, чтобы разжалобить сердобольного прохожего. Сам Красавчик не прибегал к подобным приемам и поразился, откуда они у Митьки. Ведь Митька презирал «плакальщиков» и всегда промышлял лишь благородным ремеслом «фартового»[15].
Он не мог скрыть от приятеля своего удивления.
– Где ты наловчился этому? Митька самодовольно улыбнулся.
– Я все смогу. Да и не трудно быть «плакальщиком» – это каждый может. Вот пошманать попробуй! – Митька многозначительно кивнул головой, как бы желая выразить этим движением всю трудность своего ремесла. В нем заговорила своеобразная профессиональная гордость. – Да, пошманай-ка! – не без важности добавил он. – На первом пистончике[16] заметут…
Митька махнул рукой с солидным видом многоопытного, знающего человека и продолжал с легким презрением в тоне:
– А скулить – это плевое дело. Скулить всякий может…
– А я вот не могу, – тихо и как бы виновато проговорил Красавчик.
– Ну, это ты!
Красавчик покраснел слегка: в голосе Митьки звучало странное безнадежное осуждение. Митька хотя и любил Красавчика но в глубине души таил горькую мысль, что из него ничего «путного» не выйдет.
– Ну, заговорились мы! – спохватился Митька, поднимая глаза к солнцу. – Уж второй час, поди. Снарядимся-ка в путь!
Он выпустил поверх брюк сорочку и опоясался тонким ремешком от штанов.
– Вот так. Валяй-ка и ты.
Грубые холстинные сорочки могли сыграть роль блуз. Красавчик заметил это, и в нем замаячила надежда уговорить Митьку вообще ограничиться таким костюмом: несмотря на наружное равнодушие, ему совсем не улыбалась мысль ходить по дачам, собирая милостыню. Но Митьку трудно было уговорить.
– Сказал тоже! – возразил он. – А это куда денешь?
Он обернулся спиной к приятелю и ткнул себя кулаком между лопаток.
На сорочке стояли какие-то черные знаки. Красавчик не умел читать и потому не понял их значения.
– Что это?
– Буквы: пе, те, эм, – пояснил Митька (когда он впервые попал в тюрьму, его там обучили грамоте). – Это значит: петербургская тюрьма малолетних. Понял?
Красавчик кивнул головой.
– Долго находишь в таком костюме-то? – продолжал Митька. Теперь мы пока клеймо землей затрем – ну, на раз сойдет… А потом новые рубахи нужны.
Красавчик молчал, соглашаясь с Митькой. Раз на сорочках имелись клейма, они не могли быть безопасными.
Следуя указаниям друга, он взял горсть земли и принялся натирать ею спину Митьке, пока грязное пятно не закрыло предательских букв.
– Пониже тоже потри, – наставлял Митька, – на лопатке тоже можно – пусть рубаха выглядит грязной, а то одно пятно на спине тоже не ладно.
Потом он собственноручно занялся Красавчиком. Минуту спустя, сорочки мальчиков покрылись слоем грязи, точно друзья целую неделю провалялись в болоте.
– Вот так хорошо! – не без удовольствия заметил Митька, обозревая свою работу. – Ни один леший не додумается теперь, что у нас на спинах было. Ну, возьми котомку и айда!
– А куртки? – вспомнил Красавчик.
– Мы их в кусты запрячем. Тут никто не найдет.
В испачканных рубахах, босиком и без шапок друзья представляли собой довольно печальную картину. Митька понимал это и смеялся, запрятывая куртки в кусты.
– Таким, как мы, обязательно подадут. Барыни – они жалостливые, пожалеют сирот.
А Красавчику не по себе было от этого смеха. Тяжелое давило душу. Им овладела та же тоска, что томила постоянно у Крысы.
Он побрел за Митькой с тем же грустно-покорным видом, с каким каждое утро выходил из логова горбуньи за сбором милостыни. Для него померк как-то сразу ясный день, птицы словно запели тоскливее. А ручей… Красавчику чудилось в его беспокойном ропоте что-то угрюмое и даже зловещее.
Митька, наоборот, вел себя так, словно собрался на веселую потеху. Он шутил, смеялся над своим плачевным видом и сиротством. Вообще он точно переродился. Хмурый, замкнутый у Крысы и в тюрьме, он в лесу вдруг переполнился жизнерадостностью; она так и брызгала из него. Это и радовало и удивляло Красавчика: он был рад перемене в друге, в то же время удивлялся, как можно быть веселым, когда идешь на такое постылое дело, как нищенство. Веселость Митьки поражала еще тем, что он, презиравший «плакальщиков», словно радуется тому, что превратился вдруг в «плакальщика». Этого Красавчик никак не мог понять.