— Понять-то понял…
— Говори. Времени у нас нет.
— Трофим Васильевич, завтра…
— Ну?!
— Меня…
— Да говори же!
— Полковник говорит, что я должен… завтра расстрелять…
— Кого, меня?
— Трофим Васильевич, пусть что угодно…
Ойуров схватил Томмота за грудки и притянул к себе:
— Расстреляешь! Ты меня расстреляешь даже тогда, когда этого от тебя не потребуют. Живым в слободе мне быть нельзя. Если не убьют при попытке к бегству, я стану проклинать тебя, и ты меня пристрели. Скажешь, что не выдержал оскорблений.
— Трофим Васильевич!
— Это приказ!
Успокоившись, Ойуров положил руку Томмоту на плечо:
— Знаю, тяжёл этот приказ. Но ты его выполнишь! Смерть — она ведь простая вещь, вроде как бы расстались на время… А если не от чужой руки, а от своей — без мучений…
В слабых отсветах камелька между жердинами перегородки Томмот разглядел в глазах Ойурова мольбу — то, чего не видел в его глазах никогда.
— Прошу тебя…
— Выполню… Трофим Васильевич.
— Томмо-от…
В звуке имени своего услышалась Томмоту ласка матери. Только мать звала его по имени так тепло.
Чтобы не показать лица, Томмот склонил голову. Ойуров приподнял его голову за подбородок пальцем.
— Повесил нос? Нет, ты погоди меня хоронить раньше времени! Не думаешь ли ты, что при расставании с жизнью я стану лить слёзы? Конечно, нет существа, которое желало бы себе смерти, но мне легче, чем многим — я ни в чём не раскаиваюсь. Мальчик мой, родиться вновь, прожить повторно и исправить прежние ошибки нам не дано. Ты ещё молод. Будь счастлив. Кыча — хорошая девушка. Пусть и она будет счастлива. Оба… Если умру, первенца — сына назовите моим именем.
— Трофим Васильевич!
— Будет! Всё будет — и любовь, и радость победы. Веришь мне?
— Верю, Трофим Васильевич…
— Это тебе моё благословение. — Он прижал на миг Томмота к своей груди и тут же отстранил.
Они немного постояли, молча глядя друг на друга.
— Здешние дороги знаете?
— Имею предстайление.
— Версты через три-четыре к слободе нужная вам дорога свернёт на запад. Запомнили?
— Запомнил. Ну, прощай, мой мальчик. Сюда идут. Я сейчас пущу себе юшку, с таким расквашенным носом это не трудно.
В юрту заскочил караульный.
— Они вышли во двор, — опасливо проговорил он и, взглянув на окровавленное лицо Ойурова, сокрушённо вздохнул.
Томмот кинулся наружу. Молодой солдат стоял навытяжку перед офицерами. Топорков твёрдо держался на ногах, а Мальцев, видно, ослаб. Пошатываясь и тыча рукавицей в тулуп постового, он что-то ему выговаривал.
— Я допросил арестованного, — подоспел Томмот, надеясь, что офицеры, быть может, не пожелают войти в юрту.
— Ну и что же?
— Молчит. Хоть и еле дышит…
Полковник отстранил Томмота и шагнул за порог. Солдат вскочил. «Успел спрятать бутылку», — облегчённо подумал Томмот. Полковник подошёл к закутку, и солдат распахнул перед ним дверь.
Топорков мельком взглянул на Ойурова, лежащего на полу ничком, и безнадёжно махнул рукой.
Вернулись в дом. Мальцев, войдя, кинулся к недопитой бутылке, но Топорков вырвал её из рук подполковника:
— Хватит! Пора ложиться.
Первым лечь на кровать Топорков приказал Томмоту. Уткнувшись лицом в стену, Томмот слушал перебранку офицеров: полковник принуждал Мальцева лечь рядом с Томмотом. Затем послышался звяк посуды, убираемой со стола, и грохот: это пододвигали стол вплотную к кровати. «Не верит, — отметил Томмот, — запер, как в ловушке».
Огонь в камельке потух. Рядом с Томмотом сопел Мальцев, бормотал какую-то несуразицу и всё норовил обнять Томмота. Топорков на столе долго кряхтел и ворочался, укрываясь шубой, но успокоился и он наконец. Скоро раздался его храп, похожий на бульканье жидкой болотной грязи под сапогами.
Томмот прислушался. Едва слышные шаги прошелестели к запечью, к дверям хотона.
Через хотон Кыча вышла во двор.
— Стой! Кто идёт?
— Это я… Зайдите покушать. Ваши все спят.
Тёплой ладошкой Кыча прикоснулась к жёсткой, давно не бритой щеке солдата, и он разомлел от ласки.
— Епифанов! — с порога заглянул он в юрту. — Я пошёл погреться.
Тихонько, чтобы не потревожить коров, Кыча с солдатом вошли в хотон. Возле дверей на маленьком столике мигал жирник и стояла еда.
— Может, не очень-то здесь уютно, да негде больше.
— Ничего.
Кыча вынула из-под стола бутылку.
— Ого! — обрадовался солдат.
— Выпьете? Немножко…
Солдат, ни слова не говоря, взял у неё бутылку, налил себе, осушил стакан и, схватив чего закусить, вытаращил глаза.
— Да ты красавица! Как зовут?
— Кыча.
— А я Пётр.
Парень придвинулся ближе к девушке.
Ойуров сидел в своём закутке, помаленьку откусывая от куска мяса, оставленного Томмотом. С неясной ещё надеждой он слушал, как солдат отхлёбывал из бутылки спирт, каждый раз удовлетворённо крякая и отдуваясь. Хмель ударил в голову Епифанову, он принялся разговаривать с собою вслух. Чем больше от глотка к глотку пустела бутылка, тем внятней становился его разговор с самим собой.
— Думают, Епифанов дурак! Епифанов — себе на уме, не полезет под пули. У Епифанова есть кое-что! Уж до Челябинска добраться — хватит…
В просвет между тонкими жердинками Ойуров настороженно следил за ним. Солдат сидел, прислонясь к стене, медленно разжёвывал мясо, останавливался, заплетающимся языком спорил с кем-то и опять принимался медленно, как вол, жевать. Ойурову подумалось, что солдат просидит вот так всю ночь. Его охватило отчаяние: уходит время! Наружный постовой, как видно, пригрелся в тепле — самый удобный момент, а этот всё не спит. Ах, уходит время!
Бормотание солдата стало едва слышным и наконец иссякло совсем. Кажется, уснул… Ойуров тихо подобрался к двери закутка. Солдат, уронив голову на грудь, громко всхрапнул, проснулся, подбросил в камелёк дров. Затем, позёвывая, он подошёл к закутку, заложил в пробой двери палку, отошёл и, наверно, сел, Ойурову он стал невидим.
Ойуров чуть не застонал от злости: что за сокровище держали в этом закутке, что приделали на дверях железный пробой? Эх, солдата надо было убрать давеча, когда он придремал! С пистолетом в руке Ойуров подошёл к двери, но солдата по-прежнему не было видно. Зато он явственно услышал равномерный храп из-за камелька. Спи, солдат!
Ойуров принялся стругать ножом тонкую жердину возле пробоя. Полусырое дерево было податливо, стружки Ойуров ловил в ладонь и клал в карман. Лишь бы не явился не вовремя наружный постовой. Лишь бы Кыча сумела удержать его в доме подольше… Наконец он проделал в двери дыру, просунул руку и снял заложку, осторожно выбрался из закутка, загасил тлеющий жирник. Солдат спал, привалившись к тёплой боковине камелька.
Ойуров был уже в двух шагах от порога, когда в камельке «выстрелило» полено: уголёк, отскочив, угодил солдату в лицо — он схватился за обожжённую щеку и открыл глаза.
Ойуров застыл, внутренне умоляя солдата, чтобы тот в полусумраке не заметил его. Но Епифанов вытаращил глаза и, вскинув винтовку, крикнул что было мочи:
— Стой! Стрелять буду!
Изловчившись, Ойуров прыгнул к нему и ударил ножом в то место, где должна быть ямочка над ключицею. Как опрокинутый куль, солдат медленно свалился на бок. Схватив его винтовку и патронташ, Ойуров тихонько вышел.
…Лёжа под боком Мальцева, Томмот чутким ухом уловил возникший вблизи и быстро удалившийся частый перестук копыт: «Ускакал!» Он закрыл глаза и тут же провалился в сон, как в небытие.
Молодой солдат Пётр Георгиевич, как он представился Кыче, тем временем всё чаще прикладывался к бутылке и всё ближе придвигался к молодой хозяйке, раскрасневшийся, растрёпанный и вспотевший.
— Кыча! — обнял он девушку. — Я тебя люблю!
— Неправда!
— Видит бог!
— Не верю я в такую любовь…
— Идёт война, всем некогда. Потому и спешим. Время сейчас такое.
— Слишком уж ты спешишь! Одержи-ка победу да возвращайся. А до тех пор… Убери руки!
Приобняв Кычу, солдат всё же привлёк её к себе.
Кыча с силой упёрлась ему руками в грудь:
— Закричу! — Солдат отпустил её. — Любишь, так зачем же хватать руками?
И перебралась на другую сторону стола.
…Жирник, выгорая, стал дымить, шипеть и вскоре погас.
Разгорячённый от выпитого и раздосадованный неудачей, солдат выбрался наружу уже за полночь. Сгоряча он не ощутил мороза. Опрокинувшись на сани с сеном, он долго глядел в звёздное небо и незаметно для себя уснул.
Когда он проснулся, дрожа от озноба, уже занимался рассвет. Ковыляя на замёрзших ногах, солдат побежал к юрте, с разбега нырнул в её темноту и неуверенными руками нащупал успевший уже выстыть камелёк.
— Епифанов!
Ответа не последовало. Парень чиркнул спичкой: Епифанов лежал возле печки на боку.
— Просыпайся, Епифа…
Коснувшись ледяной руки лежащего, солдат отпрыгнул в сторону. Возле порога он ещё раз зажёг спичку, в глаза ему бросилась раскрытая дверь закутка. Он кинулся к дому, забарабанил в закрытую дверь прикладом ружья:
— Откройте! Откройте!
Этот неистовый стук разбудил всех. Резко повернувшийся на кровати Мальцев упал на пол и выматерился.
Уже хлопочущая у камелька Аааныс поспешно откинула крючок двери.
Ворвавшись в дом, солдат с порога закричал:
— Убежал! Он убежал!
— Кто?! — вскинулся на столе Топорков.
— Арестованный!
— А Епифанов?
— Епифанов там… Он уже остыл…
Поспешно одевшись, офицеры и Чычахов побежали в юрту.
Томмот, хлопоча, отпихнул в тёмный угол пустую бутылку, валявшуюся на полу.
Полковник пощупал Епифанову лоб, приподнял за волосы голову.
— Огонь сюда! — Мельком взглянув на рану, определил: — Нож.
— Да, да… Нож, — согласился и Мальцев.
— Подполковник, хорошо ли вы его обыскали? Как же вы пропустили нож? — жёстко спросил Топорков.
— Не только ножа, но даже иголки мы на нём не оставили, — заверил Мальцев, вытягиваясь перед полковником. — Не взял ли он нож у Епифанова, когда тот уснул?