Красавица и генералы — страница 53 из 77

- Но и у красных их много! Лучше я найду общий язык с моим Каминкой, чем с красным комиссаром.

Ушаков кивнул, в глазах его отразились точки электрического света. "Ничего не понимает, - подумала она. - С кем он будет воевать? С ветряными мельницами? С жидомасонским заговором, о котором твердят офицеры? А ведь там мужики, там шахтеры. Их много".

Нина улыбнулась, услышав, что Ушаков говорит о заговоре.

- Милая Нина Петровна! - горько произнес он. - Улыбаетесь? Замутили они голову своими лозунгами, развалили армию, обезглавили народ. Чему ж улыбаться?

В полосах электрического света кружился искристый снег. Московская улица вся в пятнах света и синих сумерках весело текла под темным, беспросветным небом. На стене, подчеркнутая снежным валиком висела реклама кинематографа, зазывала посмотреть фильмы с участием Веры Холодной, Ивана Мозжухина, Наталии Лысенко. Возле кинематографа стояла группа человек в двенадцать.

Ушаков и Нина прошли мимо, замолчав, глядя на афишу. Вдруг сзади кто-то негромко бросил:

- Золотопогонник!

В безобидном слове шипела горячая ненависть. Ушаков снял руку Нины и повернулся. Люди возле афиши, укутанные синим куполом, не смотрели на него. Ушаков выпрямился, чуть повел головой вправо и влево и усмехнулся.

Нина почувствовала, что сейчас он, не задумываясь, может кинуться на толпу, и с гордостью и жалостью подумала, что он наивен.

- Идемте, - попросила она. - Не будете же драться с невидимками?

- С невидимками! - буркнул он, и они пошли дальше.

В ресторане Ушаков заказал цимлянского и ужин, - икру, пирожки, осетрину на вертеле. Пожилой официант, с длинными пушистыми баками, неторопливо-ловкий и твердо глядевший прямо в глаза, чем-то напомнил капитану покойного ефрейтора Линева.

- Невыразительная физиономия, - сказал он Нине, - а в печенке сидит...

Ушакову снился один и тот же сон, в первые минуты дремы он часто с болью видел знакомую позицию, которую в мае пятнадцатого года занимал полк между Ломжей и Остроленкой.

До немецких окопов шагов восемьдесят-сто, артиллерия не стреляет, чтоб своих не накрыть. И между линиями все завалено рогатками, ежами, оплетено колючей проволокой на кривых кольях. Всю ночь взлетают белые ракеты, вспыхивают наверху синеватым огнем и тихо катятся вниз. Кругом старый еловый лес, изрубленный, иссеченный, вся земля устлана толстым ковром старой хвои. Не дай Бог загорится! И Ушаков знает, что непременно загорится, и видит, как ветер крутит зацепившуюся за проволоку черную тряпку бинта и как пущенная с той стороны ракета, невысоко взлетев, падает между окопами, продолжая ярко гореть. Вот начинают тлеть вокруг нее сухие еловые иглы, вот выбиваются из них красноватые язычки пламени, и ветер клонит их то в нашу, то в обратную сторону. Сейчас будет лесной пожар.

В полумраке различаются темные бойницы в стальных щитах, зубцами вбитых в песчаный бруствер. Они пристреляны. Малейшее шевеление, попытка отодвинуть заслонку и посмотреть, - как пуля впивается в лицо наблюдателя. Ветер шатается туда-сюда, и ясно видно в начинающемся пожаре, как отодвигаются заслонки и в бойницу осторожно выглядывают глаза неприятелей.

Дым клонится то к ним, то к нам. Уже потрескивают сухие ветки. Это сон! Ушаков знает, что сейчас нижний чин Лынев скажет ему: "Дозвольте, я буду тушить?" - и выберется с лопатой на бруствер. Знает, что Лынев погибнет не сейчас, а гораздо позже, переродившись из самоотверженного солдата в разнузданного убийцу.

Лынев перебирается через колючку, мимо кучи консервных жестянок, отставил рогатку, осторожно перешагнул через высохший желтый труп с черными глазными ямами. Все ближе к огню, и ничего не спасет его от выстрела, он как на ладони. Немцы молчат. Лынев подходит к огню и принимается быстро окапывать. Немцы вылезли из-за щитов, наши вылезли чуть ли не в открытую. Он забросал огонь землей, стало темно. Теперь бы вернуться! Вдруг немцы стали пускать ракеты, но Лынев спокойно идет к своим, держа лопату на плече, словно показывает, что пусть стреляют, если хотят, а он не боится. Дошел до бруствера, постоял на нем и спрыгнул в окоп.

- Жестокий сон, - признался Ушаков. - Невзрачный, обыкновенный мужик. Я его сразу к Георгию представил. А через два года... - Он не договорил, махнул рукой.

Официант принес осетрину на вертеле и, покашливая, стоял за маленьким сервировочным столиком, ожидая знака подавать.

- Давай, - сказал ему Ушаков.

- А мне последнее время снится покойный муж, - призналась Нина.

Официант отошел.

- Наши мертвецы вряд ли завидуют нам, - сказал Ушаков. - Откуда пролезла к нам эта зараза - равенство и братство? Солдат, обязанный терпеть голод, холод, дисциплину, вдруг заявил: "А вы унижаете мое человеческое достоинство!" Захотел равенства с офицером... Извините, я вас перебил, спохватился он. - Что вы говорите?

- А что ваш Лынев, тоже?

- Вместе с другими подняли командира батальона на штыки. Мало того, распяли его, как господа нашего Иисуса. Хотели и меня, да уж не вышло у них...

- Какие у вас страшные истории! - сказала Нина. - Как же вы спаслись?

- Спасся... Дело не во мне. Я знаю, как подбивали солдат против лучших офицеров, как за "равенством" вбивали им в голову, что отечество - это пустая выдумка, что за нее кровь проливать глупо, что надо пить, жрать, грабить награбленное, в этом и есть радость жизни... Позвольте, я выпью ваше здоровье, Нина Петровна, за здоровье тех, кто не боится любить отечество!

Нина чокнулась с ним и выпила до дна. Она не хотела погибать, а он смотрел на это просто. "Любить" в его устах означало именно "погибать". Но вино ударило ей в голову, она подумала: "Какой он славный, открытый человек... Я увлечена... Его надо защитить, сберечь..."

Нину прибивало к твердому берегу, и она по-женски близоруко начинала строить планы дальнейшей жизни, отгоняя мысль, что с Ушаковым это очень ненадежно.

Нина не сразу отдалась ему, хотя в душе уступила уже в первый вечер. Она сделала так, что Ушаков завоевывал ее как труднодоступную крепость. И вот он завоевал, и она жалела его, ощущая под руками шрамы на его сухом юном теле.

- Эх, Геночка! - говорила она ночью, то жарко обнимая, то с жалостью вглядываясь в него. - Закончится война, увезу я тебя к себе... Или продам рудник, поеду за тобой, куда скажешь...

Геннадий Николаевич Ушаков явно не годился ни в мужья, ни в любовники он был герой-недоросль, знающий только армейскую свою задачу. На остальное он смотрел как на придаток к армии. С детства он видел казарму отца-офицера, потом кадетский корпус, юнкерское училище, полк - и это были почти одни и те же казармы. Он верил в офицерский кодекс чести, благоговел на стрельбище и церемониальном марше, охранял интересы нижних чинов: чтобы каша была хорошо упревшая, щи - жирные, в мясной порции - не меньше двадцати золотников.

Началась война - и он почувствовал подъем духа, думал о себе, как о частице отечества, приучался к мысли, что смерть неизбежна и не надо о ней думать. В походе он был рядом с солдатами, ел с ними из одного котла, ночевал в одной стодоле, пел одни песни. Такие офицеры, лежа в ста шагах от врага, спокойно говорили в телефон: "Достреливаем последние патроны. Через минуту встаем и атакуем", - или произносили прощальную фразу: "Присылайте замену, я убит".

- Моя единственная, мое солнышко, мой цветочек! - говорил Нине Ушаков.

Никогда ей не доводилось слышать этого, и у нее холодело в груди от любви и горечи. Она все поняла. Ей хотелось заплакать.

- Я заберу тебя с собой в Ростов, - пообещал Ушаков проникновенным голосом.

- Забери, - откликнулась Нина, зная, что и в Ростове ничто не спасет.

* * *

На перроне спиной к Нине стоял высокий мужчина в длинной шинели и красном офицерском башлыке, левая рука подвязана, и он качает ее от боли. Вот он повернулся. Это Виктор! В его лице что-то затвердевшее, отчужденное, особенно в глазах. На мгновение Нина ощутила, что он неприятен, будто обманул ее.

- Не ожидал, что ты здесь. Что ты делаешь? - спросил он просто.

Она поняла, что либо ему очень больно, либо он совсем переменился к ней.

- Ты ранен? - спросила она. - Сильно? - Он перестал качать, усмехнулся. Значит, не сильно, подумала Нина. - Я здесь, в привокзальном лазарете. Здесь и жена Колодуба. Саше ногу отрезали.

- Ты вроде Минина и Пожарского - Виктор не захотел расспрашивать о Саше. - Мне тебя жалко! Не вдохновляется наше христолюбивое воинство... Виктор поглядел на здание вокзала и сказал: - Хоть умыться можно? Как-никак мы все ж таки земляки.

И словно уже все рассказали о себе.

- Пальцы шевелятся? Пошевели! - еще вымолвила она.

Он пошевелил грязными желтыми пальцами и сказал:

- Как?

Нина завела его в сестринскую комнату, где раньше размещались кассиры, принесла теплой воды, и он сказал, чтобы она вышла.

- Дай-ка - сказала она и стала снимать с него шинель, потом - рубаху. От него пахло застарелым вонючим потом, как от всех прибывающих раненых. Повыше правой лопатки темнел лопнувший чирей, втором, еще не созревший, розовел на боку.

Она вымыла его по пояс, сменила повязку. Рана была сквозная, покрытая черной коркой.

- Как там мой Петрусик? - спросила Нина. - Увижу ли его?..

- Даст Бог, увидишь, - механически ответил Виктор. - Тебя краснюки не тронут, а нашего брата, добровольца, казнят на месте. Слыхала, как Чернецова убили? Хотел красиво жить, сумасшедший...

- Что ты так о покойном?-сказала Нина. - Нехорошо... Мы сейчас поедем в гостиницу, отдохнешь, примешь ванну, поешь...

- Снова буду при тебе? Что ж, поехали.

В дверь постучали, в комнату вошли Заянчковский и сердитая сестра, невзлюбившая Нину с первой же минуты.

- Вот с посторонним, - сказала сестра гнусным искариотским тоном. - Это нервирует.

Заянчковский увидел раненую руку Виктора, но посчитал нужным сказать, что Нина не должна нарушать общего порядка. Сестра была удовлетворена и убралась, не потрудившись закрыть дверь.