Нина откинулась на спинку и махнула на него рукой.
- Чья б мычала, а твоя б молчала. Я прошла Ледовый поход. И не тебе мне указывать! Тоже мне русский патриот!
- Ты прелестна, - вымолвил Симон. - В тебе бездна обаяния, я на тебя не обижаюсь... - Он поймал ее руку и поцеловал пальцы. - Тебя не переделаешь...
Сказав ей все, что думал, он легко уклонился от спора, на желая портить ужина, и Нина со своим душевным разладом осталась будто в пустоте.
Да и кому выразишь, что на душе? Что обидно за Донское правительство, не способное организовать покупку хлеба на Кубани? Что стыдно и жалко гибнущего хутора? Что позорно сидеть рядом с бесстыжим, отвернувшимся от нее любовником?
И она вспомнила о Викторе. Он был единственным, на кого можно опереться. Единственный уцелевший. Но она и его обманула!
* * *
Потом еще долгие месяцы она вспоминала Виктора, молясь за него, чтобы он остался жив и невредим. То, что случилось с ней, было ужасно. В сентябре изымали с воинской командой "третий сноп" у григоровских мужиков. Изымал кучер Илья, верный человек. И как будто дело прошло вполне мирно, никого не выпороли, не убили.
За что же, спустя несколько дней, налетели на хутор у Терноватой балки неизвестные люди, отрубили Илье топором ноги, повесили в саду маленького Петрусика, раздробили голову Хведоровне? Это были звери, лютые звери.
Какое зло их сотворило, какая земля взрастила?
Нина обращалась к Богу.
Он видел, как набрасывали веревку на тоненькую шею ребенка, он допустил эту лютую казнь.
Вернувшись из Мариуполя, она осматривала курень и сад. На старой груше она нашла потертую кору на суку, стала гладить дерево, словно оно запомнило ее сыночка.
- Я убила Петрусика! - призналась Нина Анне Дионисовне. - Зачем мне зерно? Зачем рудник? Ничего не хочу!.. Почему вы не спасли его?
Она знала, что тогда Анна Дионисовна была в поселке и не могла никого спасти. И никто не мог спасти. Она забыла, среди кого живет. Не здесь ли спихивали девушек в шурфы, топорами рубили родителей? Новая Америка, передовая промышленность, смелые молодые силы - все порублено, везде кровь.
Глава одиннадцатая
И кануло все, ушло с быстрым течением навеки!
Сгорел в боях под Кромами московский поход. Ранними октябрьскими метелями замело следы добровольцев. Зажатая политкомиссарами и заградительными отрядами Центральная Россия, медленно, с трудом развернувшись, выдавила деникинскую занозу. А что до отдельных юнцов, вольно или невольно брошенных в самое пекло, - одни погибли, другим было суждено испытать злую долю раненого-калеки, третьи, отступая, дошли до Орла, Курска, Харькова, до степи и потом увидали Крым и турецкие берега, тот самый долгожданный Константинополь, с проливами, к которым вела Россию победа в великой войне, вела и не привела. Не было ни победы, ни России, ни проливов. На Константинопольском рейде стояли английские и французские крейсера. Древний Царьград, помнивший киевского князя Олега, сиял величественными куполами Айя-Софии. И думалось, глядя на мраморные дворцы и сады, спускающиеся прямо к воде Босфора, что скоро, скоро вернешься домой...
В Крыму Виктор болел сыпняком, и тогда снился ему Макарий, звучали разные голоса, мелькали под аэропланом хутора и железнодорожные станции. Ветер дул ему в грудь, внизу была пропасть. Макарий и отец, как ангелы, летели рядом.
Кто-то кричал:
- Эх, офицеры! Зазнались! Без батарей. С одними винтовками...
Другой голос откликался:
- Не ложиться! В полный рост, трусы!
- Тяни! Тяни за ленту! Разворачивай!.. По саням! Бей по саням! По комиссару! Еще! Еще!
Голосов звучало множество. Виктор не знал, куда он летит, почему возле него умершие и куда его зовут.
- Большевики вынуждены делать дело Ивана Калиты!, - настойчиво твердил еще один голос. - Держава живет по своим законам, ей все равно, какой флаг, - белый, красный...
В бреду Виктор соединил Ледяной поход и московский.
У Виктора тиф, он никуда не пойдет... Сосед в цепи приподнимается, чтобы получше осмотреться, и вдруг выгибается, на мгновение будто окаменевает, и валится на бок. Его фуражка катится колесом. Далекий пулемет поднимает ее в воздух. Раз, другой, третий! Разрывает в клочья.
После тифа Виктор до мая числился в нестроевой части, а когда совсем поправился, стал ходить с офицерами в порт на разгрузку, подрабатывая за ночь несколько десятков тысяч рублей.
Здесь, в "крымском сидении", начинало что-то осознаваться, и горькая мысль о русском народе мучила многих.
Каждый день Виктор слышал, как задавали вопрос, что их ждет впереди, и как натыкались на свою вину.
- Я застрелил, наверное, десятка три товарищей, - признался поручик Вольский, веселый и простой в обращении офицер. - По обычным меркам я убийца и мы все убийцы... Но представьте, буря когда-нибудь должна кончиться, - мы станем нормальными...
Разговаривали ночью при звездах и блеске лунной дорожки в море, ожидая то ли баржи, то ли буксира. Вода шипела и терлась о пирс. Пахло волей, простором. Вечность и Божье провидение, казалось, взирали с вышины на молодых людей. Подступало томительное раскаяние.
Шли на Москву, а оказались в Крыму, на клочке суши, не понятые народом, который освобождали. Да он не нужен был летом и ранней осенью прошлого года народ, дрожавший над своими маетками и дожидавшийся, чья возьмет верх.
- Надо было помягче, - сказал Виктор. - Не отнимать, за все платить.
- А где взять гроши? - насмешливо спросил прапорщик Глинка - Хлевы чистить или как? С нас одна баба за шлею пять фунтов соли взяла. Мы же ее пальцем не тронули.
Все замолчали, потому что Глинка хоть, может, и не солгал, но вообще-то в его пять фунтов никто не поверил.
- Уляжется буря, долго нам придется грехи отмаливать, - потом сказал Вольский. - Мы уже совсем пролетарии, живем своим трудом, никого не трогаем.
... И вскоре отмолили. Началось наступление армии генерала Врангеля из Крыма.
Когда подошли к Перекопскому валу - светало. Бледный месяц скатывался за пирамидальные тополя. За валом трещали частые выстрелы и гудели пушки. Со дна вала клочьями тянулся туман, веяло земляным холодом.
- Что, господа? - спросил Виктор у Вольского. - Уже отмаливаем?
Рассвело. Майское солнышко лилось ранним теплом. Навстречу полку вели раздетых босых пленных.
- Опять начинается! - сказал Вольский. - Но что там эти пленные?
Приближался бой.
Мы живем среди полей
И лесов дремучих,
Но счастливей, веселей
Всех вельмож могучих!
Эй, дроздовцы, эй, дроздовцы,
Живо, живо, веселей!
Из степи веяло будоражащими запахами. Молодые, еще зеленые пучки ковыля колебались под ветром. Разноцветные ковры горицветов, лютиков, сон-травы навевали думу о Терноватой балке, возле которой сейчас такая же благодать.
Впереди трещало и гудело.
К вечеру вошли в Первоконстантиновку, еще не остывшую от дневного боя. Выдвинули заставу на окраину, в кусты возле кладбищенской стены. Сюда доносились дымки из кухонь-летовок, отсюда было видно и степь, и широкие кладбищенские ворота, куда вносили убитых.
Ротная застава сидела под теплыми камнями стены, ела горячий кулеш и глядела на привычный ритуал панихиды. Опять смерть завела свой "Коль славен наш Господь...".
Тогда, в последние майские дни, невозможно было всерьез думать о гибели, ибо вокруг цвело раннее лето и даже здесь, у стены поповского гумна, ярко блестели в жесткой листве красные мелкие вишни-майки, как бы свидетельствуя о торжестве природы над смертью.
- Младая жизнь у гробового входа, - сказал Вольский и стал рвать чуть запыленные вишни.
Все узнали пушкинскую строку, она освобождала от внутренней неловкости пред ликом погибших. Но и предупреждала: завтра это может быть с каждым из вас, господа. Да, все же с ними были и Пушкин, и Суворов, и летчик Нестеров. Родина! Великое чувство данного тебе судьбой единственного пристанища.
В Турции, глядя сквозь дырявую крышу на османские звезды в осеннем мраке, Виктор вспоминал тот вечер в Первоконстантиновке, кладбище, строчку из Пушкина и мелкие кисловатые майки, красным соком окрасившие губы офицеров. И жизнь была там, в воспоминании. Только там.
На следующий день, рассыпавшись цепью, рота шла, вскинув винтовки на руку, не стреляя. Снова несло сухим пыльным цветочным запахом, и синело над холмами ласковое небо. За холмами - красные. Там что-то зажужжало, завыло. И выползли, сверкая черной краской, медленные броневики. Бело-розовые облачка шрапнели поплыли в прозрачной синеве. Торопливо бухали скорострельные пушки Гочкиса, сминая, отбрасывая цепь назад. За броневиками не спеша затрусила красная пехота.
Вольский упал, левая ступня как отрезана, и бьет из голенища красным.
- Спасите, братцы! Не оставляйте!
Его не смогли вынести. Кто упал - погиб. И только через сутки, когда Первоконстантиновку отбили, вынесли Вольского. У него горло было проколото штыком, и все остальные убитые имели колотые штыковые раны.
"Коль славен наш Господь..."
"...У гробового входа младая будет жизнь..."
Убирали убитых до самого вечера и похоронили в общей могиле.
А вишни краснели в садах, дразнили. Жалко было оставлять.
Роту посадили на подводы, и подводы быстро поехали вперед, к тем холмам, из-за которых позавчера выползали броневики. Но вишни прямо лезли в глаза, и тогда Глинка сказал:
- Руби топором!
И как будто наступило облегчение. Над подводами вырос вишневый сад и, качаясь, покатил по дороге.
Губы снова окрасились соком. Косточками стреляли вверх, как малые дети. Трещали кузнечики, пахло конским потом.
И что же?
В ноябре их выбросили в Турцию.
Галлиполи, Галлиполи... Крошечный городок, пристанище разбитой русской армии. Берег угрюмого Дарданелльского пролива, путь к которому, как некогда утверждалось, лежит через Вену и Берлин.