– Были? – спрашиваю я.
– Моя мать умерла, когда мне было девятнадцать. Она утонула. – Ванесса переводит взгляд на окно, за которым открывается вид на озеро, затем снова смотрит на меня. – А мой отец умер в этом году.
И тут она начинает рыдать.
Я замираю.
Я помню, как несколько лет назад во время одного из поисков в Google мне попалась на глаза новость: «ДЖУДИТ ЛИБЛИНГ, МЕЦЕНАТКА ИЗ САН-ФРАНЦИСКО, УТОНУЛА ПРИ АВАРИИ НА ОЗЕРЕ». Подробности гибели Джудит в статье были крайне скупы, зато прилагался длиннющий список ее благотворительных проектов. Не только опера Сан-Франциско, но и музей де Янг, акция «Спасите залив» и (вот это читать было особенно больно) Ассоциация психического здоровья Калифорнии. Я с трудом пыталась соединить благотворительницу на приложенных к статье фотографиях, стоящую рядом с мэром, с распущенными рыжими волосами, широкой улыбкой, с той надменной отшельницей, с которой я познакомилась в Стоунхейвене. «Она получила по заслугам», – подумала я тогда, перед тем как закрыть страницу в Google. Это случилось до того как я узнала, что Бенни поставили диагноз «шизофрения», и я не стала тратить время на раздумья о том, как сказалась гибель Джудит на ее близких.
Но теперь я слышу рыдания Ванессы и понимаю, что дети Либлингов пережили свои собственные трагедии. Я вспоминаю фотографию руки умирающего отца Ванессы. Я помню, как меня возмутил этот снимок. Я подумала, что Ванесса ухитряется даже смерть отца использовать ради того, чтобы привлечь внимание к своей персоне – дескать «посмотрите все, как мне печально». Но теперь я сижу рядом с ней и с неприязнью осознаю, что ее тоска неподдельна. Мать и отец умерли, брат в психушке. Будь я более добрым человеком, мне бы стало жаль эту осиротевшую женщину, сидящую рядом со мной, и я бы изменила свои планы относительно нее, но я не такая. Я мелкая и мстительная. Я плохой человек, а не хороший. Сражаясь с нежелательным приливом сострадания, я заставляю себя думать о сейфе. Я обвожу комнату взглядом и гадаю – не здесь ли он, не спрятан ли за стеллажом с книгами? Или вон за той пасторальной картиной с изображением принадлежавшей кому-то из прежних Либлингов призовой лошади, животного с громадным крупом и стриженым хвостом?
Но Ванесса все еще плачет и бормочет: «Простите, простите», и я ничего не могу с собой поделать – протягиваю руку и прикасаюсь к ее руке. «Я это делаю только для того, чтобы она перестала рыдать», – говорю себе я, но все же в груди у меня странная пустота, и эта пустота наполняется сочувствием к этой полузнакомой женщине, которую я собираюсь ограбить.
– А как умер ваш отец?
– От рака. Поздний диагноз.
О боже! Меньше всего мне хотелось услышать такое. Мне не хочется иметь с ней ничего общего.
– Звучит ужасно, – вяло бормочу я.
Ванесса пускается в подробное описание последних недель страданий отца перед смертью. Это страшнее самых жутких кошмаров.
– Мне сейчас… очень… одиноко, – еле слышно бормочет Ванесса.
Зачем она рассказывает мне такое? Я хочу, чтобы она замолчала. Мне хочется ненавидеть ее, но это очень трудно сделать при том, что ее слезы капают на мою руку.
– Я даже представить себе такого не могу, – говорю я негромко, надеясь, что на этом разговор закончится, и осторожно отодвигаю руку.
Но что-то в глазах Ванессы, когда она смотрит на меня в это мгновение, заставляет меня передумать. Я вижу, что ей нужно только одного: чтобы ее кто-то понял. Я думаю о фотоснимке руки умирающего отца Ванессы, а вижу перед мысленным взором сморщенную руку моей матери и представляю себе душную тишину в нашем доме – тишину, которая там воцарится, если я не успею ей помочь. Я понимаю, что, если она умрет сейчас, я останусь навсегда одна, совсем одна, совсем-совсем одна. В точности как Ванесса.
– А может быть, могу представить, – говорю я. – Моего отца тоже уже нет. А моя мама… она тяжело болеет.
– А как умер твой отец? – спрашивает Ванесса, спохватывается и просит прощения: – Извини, можно на «ты»?
– Конечно, – киваю я и лихорадочно думаю над ответом, потому что верного ответа у меня нет.
Говоря, что отца уже нет, я не имела в виду, что он умер. И что же, сказать: «О нет, он жив, просто моя мама его выгнала, целясь в него из охотничьего ружья. Выгнала за то, что он меня ударил»? Я представляю себе другое детство – любящего отца, который играет со мной в «Уно»[86], а не хлещет текилу до отключки. Отца, который подбрасывает меня в воздух не для того, чтобы я орала от страха, а для того, чтобы я смеялась.
– Инфаркт, – лгу я. – Мы с ним были так дружны.
У меня ком в горле встает при мысли об этом воображаемом отце, о чистоте его любви ко мне, о защите, которую я чувствую, когда меня обнимают его сильные руки.
– О, Эшли, мне так жаль.
Ванесса перестала плакать. Она смотрит на меня так, что я понимаю: я добилась своего – она считает, что мы с ней подруги по несчастью.
Но вот себе поверить в это я позволить не могу. Никогда еще мне не приходилось заниматься такой работой. Никогда я еще так глубоко не проникала в чужую жизнь, не входила в чей-то дом на правах гостьи и никому не предлагала дружбу. Большая часть моих афер происходила в темноте, под прикрытием алкогольных и наркотических опьянений: вечеринки, ночные клубы, гостиничные бары. Я хорошо научилась делать вид, будто бы мне нравились те, от кого меня на самом деле воротило. Все легко и просто, когда на часах четыре утра, а твой «клиент» залил в себя литр финской водки и тебе нет нужды заглядывать за его (или ее) омерзительный фасад. Но Ванесса – совершенно иное существо. Как оттолкнуть человека, который искренне тянется к тебе? Как можно смотреть этому человеку в глаза, пить с ним кофе и при этом держать его на расстоянии вытянутой руки?
Легче всего о чем угодно судить, находясь на расстоянии. Вот почему Интернет всех нас превратил в кабинетных критиков, экспертов по холодной вивисекции жестов и слогов, самодовольно скалящихся из комфортного пространства своих экранов. В этом пространстве мы довольны собой, мы уверены в том, что наши недостатки не так плохи, как чужие. Мы непоколебимы в своем превосходстве. Моральная высота – приятный насест даже тогда, когда вид с него открывается не слишком обширный.
Но куда труднее судить о чем бы то ни было, когда человек смотрит тебе в глаза, когда он так человечен в своей уязвимости.
Еще десять минут разговора с Ванессой – я изобретаю разные выдумки о своей матери, о своей карьере учителя йоги, о своей способности к целительству («Здрасьте, я святая Нина!»), и я настолько потонула во всем этом, что плохо соображаю, как выпутаться. Пора вернуться к изначальной цели. Наконец я спохватываюсь, ссылаюсь на то, что мне надо срочно принять душ, и Ванесса ведет меня по коридору обратно к кухне.
Когда до кухни остается буквально несколько шагов, я резко останавливаюсь.
– Я там оставила свой коврик для йоги, – скороговоркой выпаливаю я и бегу обратно по коридору, не дав Ванессе задержать меня.
Очутившись в библиотеке, я аккуратно, бесшумно достаю из потайного кармана на поясе спортивных штанов микроскопическую видеокамеру размером с ластик на конце карандаша. Я быстро обвожу взглядом библиотеку и шагаю к стеллажу, который приметила во время нашего разговора с Ванессой. Этот шкаф встроен в угол комнаты, и оттуда открывается отличный обзор всей библиотеки Я засовываю камеру между двумя потрепанными томами – «Я, Клавдий»[87]и «Метод торговли на фондовом рынке» Ричарда Д. Уайкоффа[88]. Развернув камеру как нужно, я отступаю, чтобы посмотреть на дело своих рук. Камера невидима, если только целенаправленно не искать ее. Я беру свой коврик для йоги, лежащий под диваном, куда я его незаметно запихнула ногой во время нашей беседы, и выскальзываю в коридор.
Назад я бегу трусцой и возвращаюсь к Ванессе раскрасневшаяся и запыхавшаяся. А она стоит там, где я ее оставила.
– Ты его нашла.
– Под диваном, – отзываюсь я.
Ванесса смотрит на меня, а я гадаю: догадалась ли она? Да нет, конечно же нет. У нее и в мыслях ничего такого нет. Адреналин, наполнивший мои кровеносные сосуды, бодрит меня куда сильнее, чем целый час занятий йогой.
«Все получится, – думаю я. – Я здесь именно ради этого».
И вот тут Ванесса кидается ко мне и обнимает меня, и я целую минуту не в состоянии осознать, что она вовсе не празднует со мной мою маленькую победу. Но нет, это она принимает меня в лучшие подружки.
– Я так рада, что мы станем подругами, – произносит она мне прямо в ухо.
Она думает, что мы с ней подруги.
В ее объятиях я то Нина, то Эшли, а потом опять Нина. Моя суть аморфна и меняется, как облако на ветру. Еще немного – и я утрачу понимание того, кто же я.
– Конечно, мы подруги, – шепчет Эшли на ухо Ванессе.
«Я по-прежнему тебя ненавижу», – думает Нина.
И мы обе обнимаем Ванессу.
Вернувшись в домик смотрителя, я вижу Лахлэна, развалившегося на диване с лэптопом на животе. Вокруг него хлебные крошки. Я вхожу, и он смотрит на меня:
– Могла бы мне чашку кофе принести хотя бы.
– В Тахо-Сити есть «Старбакс», я тебя приглашаю, – говорю я, плюхаюсь на диван рядом с ним и беру с журнального столика надкусанную булочку. От нее пахнет плесенью. Но я так голодна, что все равно съедаю булку.
Лахлэн что-то набирает на клавиатуре.
– Я за тобой наблюдал, – сообщает он. – А знаешь, не так плохо у тебя получается с йогой. Может быть, тебе стоит подумать об этом как о будущей карьере, если это дело у нас не выгорит.
– А ты имеешь хоть какое-то представление о том, сколько зарабатывает инструктор йоги?
Лахлэн смотрит на меня поверх очков:
– Как я понимаю, маловато.
Я думаю о лечении моей матери от рака и мысленно подсчитываю, сколько мне нужно дать уроков за тридцать долларов каждый, чтобы оплатить курс терапии.