Затем грациозно повернулась и исчезла, оставив Эрве с разинутым ртом. Миг спустя он услышал щелчок ключа в замочной скважине.
Юноша снова подошел к окну, словно хотел убедиться в крепости решетки. Там, снаружи, был запущенный сад: чахлые кусты, согбенные пальмы; казалось, растительность обесцвечена жгучим солнцем, жарой, засухой…
Эрве отшатнулся, словно его ослепили весь этот свет, вся эта безумная эпопея. Подойдя к кровати, он рухнул на нее, стиснул голову руками и горько разрыдался.
Им повезло: во второй половине дня был рейс в Калькутту; вернее, сначала в Лондон, а уж потом – в столицу Бенгалии. Едва проснувшись, Мерш прилип к красивому телефону в гостиной квартиры Николь, вызнавая насчет Калькутты. Не правда ли, хорошая мысль? Выбора у него не было: в первую очередь нужно было спасать братишку. А Берто в любом случае продолжит расследование в Париже; кроме того, интуиция подсказывала Мершу, что убийства, скорее всего, продолжатся не здесь, а в Калькутте. Потому что именно там находился сейчас Эрве.
Сюзанна, Сесиль, Николь… Убийца выбрал именно этих девушек, потому что они были подружками (и избранницами) его младшего брата. Так что именно Эрве, как бы дико это ни звучало, направлял руку убийцы. Трудно поверить, но это так. Присев на диван, Мерш налил себе еще чашку кофе: ему удалось включить стоявшую в кухне кофеварку фирмы Hellem – прямо-таки прибор алхимика, – оборудованную плиткой для разогрева и стеклянным колпаком.
Результат? Изумительный…
Сидя лицом к широким окнам гостиной, Мерш внезапно вспомнил слова ясновидицы в цирке Гаспарино: «Вы ищете убийцу, но и он тоже вас ищет». А потом она добавила: «И не только вас одного, но еще и вашего брата». Мерш не очень-то верил таким оракулам, но кто знает, может, старуха в фургоне на сей раз прозрела истину?
Внезапно появилась Николь, свежая, как Ева в первый день творения, и очень тоненькая в своем легком пеньюаре, похожем на кимоно. Она явно только что вышла из-под горячего душа. Легкий румянец на ее щеках подтвердил Мершу, что он был прав вчера, не зайдя слишком далеко… Господи боже, да что это с тобой, братец?
– Выспалась?
Николь притворилась рассерженной – мол, с чего это ее разбудили в такую рань?! Но ответила почти нежно:
– Ну да. А что?
– Мы вылетаем в восемнадцать часов.
– Так ты вчера говорил серьезно?
Мерш протянул ей блокнот, в котором записал воздушные рейсы.
– Мы разыщем Эрве и привезем его обратно в добром здравии.
– И ты… берешь меня с собой?
– Тебе нужна надежная охрана, так что в Париже я тебя оставить не могу.
– А как же твое расследование?
– Что-то мне подсказывает, что оно улетит вместе с нами.
– Почему?
Мерш промолчал – из лени, но еще и потому, что ни в чем не был уверен.
– Собирайся, мы выходим через десять минут.
– И куда же мы сейчас?
– Я же тебе говорил: порасспросить мою мать.
– А это далеко?
Мерш зловеще ухмыльнулся:
– Если считать в километрах, не слишком. А если по социальной лестнице, то в нескольких веках от твоего уютного буржуазного мирка.
Николь шагнула к нему. Она благоухала жимолостью, тонкими духами молодости и богатства, рая, недоступного большинству простых смертных – особенно таких, как Жан-Луи Мерш.
– Почему ты все время коришь меня моим происхождением? Хочу тебе напомнить, что революционерка здесь я!
Мерш вскочил, сразу оказавшись на две головы выше девушки, и с улыбкой сжал ее руки. Малышка Николь разбивала ему сердце. Он ощущал к ней нежность, смешанную с тревогой, восхищением и боязнью… Чем-то все это походило на игру «да и нет не говорите». С его сердцем на кону.
– Andiamo! – шепнул он и поцеловал ее в лоб.
Мерш не выносил свою добренькую мать.
В ее благочестии было что-то фальшивое, агрессивное – и абсолютно безнравственное. Она посвящала себя ближнему с каким-то холодным исступлением, с еле сдерживаемой ожесточенностью. Эта жертвенность шла рука об руку с верой, которая больше походила на душевную болезнь с ее одержимостью, паранойей, галлюцинациями…
Мерш покинул «Миссию Воскресения» (так пышно мать окрестила созданный ею приют), когда ему исполнилось двенадцать, сразу после войны. С самого детства он был лишен своего угла и элементарного комфорта. Он делил кров с нищими, ел с ними за одним столом, мылся вместе с ними, а делая уроки, ловил на себе косые взгляды одной или двух старух, похожих на горгулий. Все как во время Оккупации – разве что тогда бездомных было больше. Сколько он себя помнил, его постоянно жрали клопы и прочие мерзкие насекомые: если ему и случалось ловить блох, то в буквальном смысле слова. Он не умел играть в футбол или в кости, зато легко распознавал приступы белой горячки и симптомы цинги. Истеричные вопли соседей, их горячечный бред и гноящиеся десны – вот что наполняло его повседневность. Не жизнь, а малина.
«Суп и мыло» – таков был девиз «Миссии», но приют предоставлял нечто большее, чем горячая пища и холодный душ. В меню также входило лечение – разумеется, с непременным спасением души. Последним кюре занимался ежедневно, в любую погоду, убеждая этих несчастных, что Царствие Небесное принадлежит им.
Мать не выказывала Мершу ни малейшей привязанности, а ее манера выражать чувства напоминала одновременно молитвенник и инструкцию по оказанию первой помощи. Вместо «я люблю тебя», она говорила «я молюсь за тебя». Вместо того чтобы просто обнять, она судорожно прижимала его к себе, словно провожая на Голгофу. Стоит ли говорить, что перспектива встретиться с ней спустя годы его совершенно не вдохновляла. Нельзя сказать, что он ненавидел мать, – ненавидеть можно того, кого знаешь. Он и обиды на нее не держал – обижаются на нормальных людей. Нет, из-за ее безумия и ее дурацких духовных исканий он испытывал к ней хроническую неприязнь, смешанную с жалостью…
Они добрались до станции метро «Шато-Руж». Миссия располагалась в конце улочки, в тупике. При виде этого квартала складывалось впечатление, что Париж многовековой давности, с его кричащей бедностью, никуда не девался. Казалось, из-за угла вот-вот появится шайка «кочегаров» – разбойников, истязавших своих жертв огнем, или стайка фальшивых нищих, явившихся прямиком из восемнадцатого века.
– Вот здесь ты вырос? – ошеломленно спросила Николь.
Мерш обвел взглядом кирпичное здание, замыкавшее тупик и плохо мощенную мостовую:
– Вроде того…
Единственным положительным качеством, которое он признавал за матерью, была ее деловая хватка. Через несколько лет усилий ей удалось приобрести для своей «Миссии» этот дом-развалюху. Вскоре заведение включили в список общественно полезных и разрешили ей собирать пожертвования и получать имущество по завещаниям. Искусно управляя этой убогой экономикой, она добилась для «Миссии» статуса приюта. Организовала собственный бизнес по предоставлению утешения и теплого супа.
Они вошли в холл. В горле запершило от душного смрада: воняло мочой, эфиром, картофельными очистками, лекарствами и бог знает чем еще. Стены украшали распятия и фигурки святых. Линолеум лип к подошвам, а царившая здесь чистота навевала тоску.
Они прошли мимо куч каких-то лохмотьев, мимо обитателей приюта с их неприятными физиономиями: на каждой читалось благочестие и покорность, к которым, если приглядеться, примешивались глубокое удовлетворение и даже гордость.
– Ты здесь, сын мой.
Мерш оглянулся и стиснул зубы: перед ними стояла его мать – совсем маленькая, худая как щепка. До чего же она высокопарна…
В молодости мать, несомненно, была красива, но теперь ее лицо иссохло, потемнело, в нем проглянуло что-то обезьянье. Слишком бледные брови, бескровные губы, выступающие челюсти… С годами ее черты огрубели, а в выражении появилось что-то дикое, что напрочь вытеснило былую женскую привлекательность этой страдалицы, чтобы не сказать страстотерпицы.
На смуглой коже Симоны Валан было множество светлых и почти незаметных шрамов, которые выглядели простыми царапинами, – Жан-Луи не знал, откуда они взялись. Но при ярком свете создавалось впечатление, что смотришь на древесную кору, на которой мимолетные любовники вырезали свои автографы.
Мерш коротко представил Николь, пояснив, что она – друг Эрве. Девушка помимо своей воли склонилась в легком реверансе, как ее научили в монастыре.
– Я приехал поговорить с тобой об Эрве, – объявил Жан-Луи без лишних предисловий.
– Храни его Господь!
Из столовой доносилось громыхание посуды: кувшинов из нержавейки, небьющихся стаканов из пирекса, алюминиевых мисок… И волнами неумолимо наплывал тяжелый запах горелого жира.
– Только не начинай с этих идиотских фраз. Что происходит?
– Пойдем в молельню.
Они зашли в комнату с белыми стенами, в которой стоял свой собственный запах – мокрой штукатурки. Неизменное распятие, разномастная мебель, словно купленная по случаю на блошином рынке. В углу сгрудились стулья, точнее, скамеечки для молитвы.
– Садитесь.
Они сели за длинный стол, заставленный завернутыми в газету тарелками и другой посудой. Вся эта угнетающая обстановка больше на Мерша не действовала – он уже давно ее не замечал.
– Что это еще за хрень с Эрве?
– Я не могу об этом говорить.
– Тебе не удастся от меня отделаться.
– Ничего не могу сказать, потому что ничего не знаю.
– Его похитили.
– Я в курсе, мне звонила твоя бабушка.
«Твоя бабушка»! Мать всегда радела за то, чтобы в семье все выглядело «прилично», но о каких приличиях можно было говорить?! Если на свете и существовала неприличная семья, то, уж конечно, их собственная. И это Мерш еще многого не знал…
– Эрве похитили два индуса при соучастии Одетты, – бросил он. – Скорее всего, он уже в Калькутте, в чьих руках – неизвестно. Кроме того, я сейчас расследую два убийства в Париже, которые тоже связаны с индуизмом, и, голову даю на отсечение, это не просто совпадение. Поэтому еще раз: что ты можешь рассказать мне об этой грязной истории? Как в ней замешан Эрве?