– Что было дальше?
– Конец этому положила Жанна де Тексье. Она официально усыновила Гоппи и увезла его во Францию. Сама она была из семьи, которая сколотила себе состояние в Индокитае, на каучуковых плантациях. Она всегда жила на две страны – в Индии и во Франции. Вот почему Гоппи и его младшая сестра Абха прекрасно говорят по-французски. Они учились в Париже.
Вмешалась Николь:
– Значит, Гоппи так и не стал наставником Ронды?
– Куда там. Примерно лет в шестнадцать он взбунтовался. Официально порвал связи с Рондой и стал безжалостным врагом сект, общин, религиозных групп… В Индии он буквально воплощает собой революцию. Но сколько волка ни корми, он все в лес глядит. Индусы, вопреки его воле, сделали из него нового гуру. Сегодня здесь, в Калькутте, его община насчитывает двенадцать тысяч последователей.
– А что Ронда?
– Жанна де Тексье, которую все называли Матерью, выстроила на северо-западе Калькутты, на холме Сусуния, самый настоящий город.
– Город?
– Да. Он называется Королевство, но это уже другая история. Вас ведь интересует Саламат Кришна Самадхи, верно?
Мерш снова взялся за штурвал:
– Именно. Как вы думаете, он согласится на интервью?
– Без проблем. Он никогда не упускает возможности высказать свои идеи.
Жан-Луи слишком поздно понял, что у него совсем не осталось сил как следует, согласно изначальному плану, потрясти этого старика. Ван Экзем уже не был ни священником, ни даже мужчиной. Теперь это было покорное и безвольное создание. Какой смысл давить на человека, из которого песок сыплется?
Николь снова вмешалась:
– А вы сами, как иезуит, что думаете обо всех этих… сектах?
Ван Экзем улыбнулся. Он удобно сидел в кресле, стоявшем против света, проникавшего сквозь каменное кружево стены; сидел, скрестив руки на животе и невольно вызывая в памяти образы деятелей Церкви вековой давности – великое семейство пурпура и распятия.
– Индия – не религиозная страна. Индия – сама по себе религия. Это не дополнительная опция или сознательный выбор веры. Духовность заложена в самой сути этой страны. Неотделимая от народа, от его земли, как цвет неотделим от своего названия, понимаете?
Мерш не мог взять в толк, почему Николь перевела разговор с бельгийцем на эту абстрактную тему. Они пришли сюда, чтобы получить нужные сведения, а не прослушивать курс теологии.
– Поэтому в Индии так много сект?
– Это множество ликов одной веры, одной и той же болезни.
– Болезни?
Серый человек опять перевел дыхание и позволил себе короткую паузу, чтобы насладиться чаем.
– Секта – это всегда развитие патологии гуру. Психическая инфекция, которая размножается и распространяется. Сами того не подозревая, ученики являются своего рода раковыми клетками, понимаете?
Мерш искоса взглянул на Николь: в чем ее цель?
Он достал из кармана клочок бумаги и протянул его ван Экзему:
– У нас есть адрес Саламата Кришны Самадхи. Он верный?
Маленькие глаза-бусины за стеклами очков забегали.
– Это адрес его дома. Вилла находится рядом с храмом Калигхат. На берегу одного из рукавов Хугли. Вы можете сослаться на меня. Проблем не будет.
Святой отец ван Экзем встал: встреча закончилась. У Мерша было еще много вопросов, но священник вдруг неожиданно веселым тоном спросил:
– Ну а вообще – вам нравится Калькутта?
Он задал вопрос так, будто говорил о Сен-Тропе или о Палава-ле-Фло.
– Очень грязно, – выпалил Мерш, не подумав.
Бельгиец рассмеялся:
– Скажите бенгальцу, что Калькутта – нищенский город, и он обидится. Но скажите ему, что это самый нищенский город в мире, и это наполнит его гордостью.
Ван Экзем пошел их провожать другим путем, и они очутились в роскошном саду, краски и ароматы которого, казалось, пульсировали под лаской солнечного света.
Все это великолепие завораживало и возбуждало, но они были в Калькутте, так что все остальные запахи заглушал дух плесени и тлена. Каждая травинка сочилась смертью и питалась ею, как в девственном лесу.
– Позвольте рассказать вам кое-что, – сказал иезуит, останавливаясь перед цветочной клумбой такой буйной расцветки, что Мершу захотелось отвести от нее взгляд.
Ван Экзем, напротив, наклонился и сорвал пару цветков.
– В нескольких кварталах отсюда на свалке сидит маленькая голая девочка – она совсем одна, ничего не говорит и скоро умрет. Каждый день какая-то добрая душа покупает девочке одеяло, чтобы она не мерзла. Каждый день приходит другой человек, ворует у нее это одеяло и за полцены продает его тому же торговцу, который тут же выставляет его на продажу.
Мерш был потрясен цинизмом иезуита.
– И о чем это говорит?
– В Калькутте очень специфическая система выживания. Своеобразная экономика бедности. Не думайте, что все эти нищие, эти обездоленные, эти калеки действительно несчастны. Бенгальцы любят жизнь и всегда с улыбкой справляются с безвыходными ситуациями. Калькутта – город не в смысле единого сообщества; это бесконечность индивидуальностей, которые борются за выживание изо дня в день.
– И вас это не шокирует?
– Если бы я боялся шока, молодой человек, я выбрал бы другой город. Здесь жалеть этих несчастных сродни прозелитизму. Их нищета – это их религия, нужно ее уважать.
Мерш внезапно спросил:
– Святой отец, и еще одно: мы ведь находимся в киношколе?
– Совершенно верно.
– Вы, наверное, храните киноархивы?
– Конечно, у нас есть пленки столетней давности!
– Можно мне посмотреть некоторые фильмы?
– Какие?
– Я хочу увидеть Мать.
Ван Экзем позвал студента, который повел их через лабиринт зданий. На первый взгляд это была обычная художественная школа, одна из многих. Оборудование выглядело достаточно современным, но повсюду чувствовалось разрушительное воздействие жары и влажности. Глядя на эти камеры, монтажные пульты и кабели, Мерш снова подумал о деревьях, пнях, лианах тропического леса, подтачиваемых избытком жизни, который есть не что иное, как другое название непрерывного умирания.
– Что именно вы хотите увидеть?
Ван Экзем выбрал франкоговорящего студента, адепта «новой волны».
– Съемочный материал о духовной общине под названием Ронда.
При этих словах лицо молодого бенгальца просияло.
– Вы следуете его учению? – сразу понял Мерш.
Студент снисходительно улыбнулся невежеству собеседника:
– Мне посчастливилось встретить Мать, когда я был ребенком.
– И что?
Юноша прикрыл глаза. Он был явно взволнован.
– После этой встречи я понял, что теперь мне не страшна смерть. Она не имеет никакого значения. Моя жизнь уже состоялась.
Мерш промолчал. Нет смысла ловить улетевшего воздушного змея.
– У вас есть кадры с ней?
– Конечно.
Они прошли в архивный зал, представлявший собой сарай, уставленный плоскими и круглыми металлическими коробками с кинопленкой. При некотором воображении можно было принять эти серебристые диски за шестеренки черно-белого мира, показывающие обратную сторону реальности.
– Пойдемте, – сказал бенгалец, найдя нужную бобину. – Этот репортаж с Сусунского холма подготовила одна из наших групп за год до смерти Матери. Здесь вы увидите последние кадры с ней.
Он отвел их в небольшой просмотровый зал. Кресла были обиты красной тканью, как в кафе Латинского квартала, куда Мерш ходил в перерывах между допросами.
Ни малейшего дуновения воздуха. Они уселись в кресла, как два яблока в печь. Погас свет. Засветилась проекционная будка. Мерш почувствовал возбуждение, которое всегда испытывал перед началом фильма.
Изображение появилось внезапно. И сильно отличалось от того, к чему он привык. Черно-белый цвет, зернистость пленки, рывки камеры… Площадь с бассейнами и фонтанами. Паперть, уставленная изваяниями богов, драконов, обезьян и слонов, а также античными статуями или чем-то в этом роде… За ними виднелся дворец, напоминающий храмы Ангкора[96], спрятанные в джунглях. С опозданием Мерш понял, что Николь держит его за руку. Они отправились в прошлое. Камера обогнула фасад дворца и замерла на уровне пустого балкона, выдержанного, как ни странно, в баскском, а может, наваррском стиле…
Прошла какая-то секунда, и появилась она. Мать. Женщина лет шестидесяти, с заостренными чертами лица, одетая на индийский манер. Ветер мягко колыхал подол ее сари, больше похожего на накидку – такую легкую, что казалось, будто она соткана из воздуха и неба.
Сначала Мерша поразил этот неожиданный, но удачный альянс между европейской внешностью женщины – тонкий профиль, нос с горбинкой, брови словно два мазка кистью, изящный контур рта, в котором читается насмешка над горестными складками внизу щек, – и индийской одеждой, окутывающей ее наподобие ореола… Она казалась полной смирения и добросердечия, но на самом деле была повелительницей, снисходившей до подданных и дарившей им свой сияющий образ. Свет мой зеркальце, скажи…
Новый план; на этот раз ученики в рубашках из белой ткани. Сидя на земле в позе лотоса или стоя, с дрожащими лицами и исступленным взглядом, погруженные в транс. Индусы, европейцы, стриженые, бородатые, женщины, дети…
– Это даршан, – пробормотала Николь. – Гуру позволяет ученикам лицезреть себя, чтобы они питались его присутствием.
Они поневоле говорили тихо, словно присутствовали на церемонии.
Мершу не надо было ничего объяснять, он уже влился в толпу учеников: эта женщина, словно вышедшая из фильмов тридцатых годов, напоминала природный источник, волшебный колодец, из которого приходили испить верующие, как приходят на водопой лесные звери. Сцена была прекрасной и в то же время тревожной; у него вдруг появилась уверенность: вся история пошла отсюда, из этой секты, из этого колдовства – но вот какая именно история? Она была так далека от его брата и его исключительно французской судьбы…