Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио — страница 95 из 110

[490]. Я охотно сравниваю его с Фруассаром, ибо современный араб, по своей рыцарской ребячливости, сродни нашим сеньорам четырнадцатого века. Имя его было Джебер-бен-Хамса. Он с изысканной вежливостью объяснил мне, чего ожидает от меня. Он приехал в Европу изучать нравы Запада, хочет начать с Франции, ибо нашей страной интересуется больше всего, так как французы с необычайным блеском проявили на Востоке свою силу и заботу о правосудии[491]. Он намеревался посетить Англию, Германию. Ему хотелось быть принятым в высшем обществе, и вот он пришел просить меня ввести его в светские салоны. Я охотно согласился. В Париже в ту пору высший свет был очень приятным; я и до сего времени с удовольствием вспоминаю о том, что был в нем принят. Вы представить себе не можете, чем в ту отдаленную пору было искусство светской болтовни. Правда, Джебер-бен-Хамса ни в коей мере не мог наслаждаться речами господина Гизо[492] или господина Ремюза[493], мадам *** или мадам ***. Он хорошо знал английский, — с тех пор как в Адене водворились англичане, арабы на Оманском побережье стали сносно владеть английским языком. Но по-французски он и двадцати слов не мог сказать. Я постарался ввести его главным образом в те дома, где бывали концерты, где много танцевали и где можно было встретить женщин изумительной красоты. Я ездил с ним на самые блестящие балы сезона, к мадам X., мадам Y., мадам Z. Прекрасные черты лица моего араба, величавая осанка, изящный его жест, когда он, в знак преданности, подносил руку ко лбу и к губам, образность речи, когда он благодарил на арабском языке (я по мере сил старался перевести его слова хозяйке дома), все его своеобразные и прелестные манеры вызывали любопытство, интерес к нему, уважение и симпатию. Я пригласил его как-то на бал в Тюильри. Там он был представлен императору и императрице. Ничему он не удивлялся, никогда не высказывал изумления. Через полтора месяца он уехал из Франции, так как хотел посетить и другие страны Европы.

Я совсем уже забыл о нем, как вдруг, спустя пять-шесть лет после его отъезда, получил описание его путешествия, которое он сделал мне честь прислать в подарок из Маскаты. Книга вышла на арабском языке в типографии «Уильсон и сын», в Адене. Я довольно небрежно перелистал ее, не рассчитывая прочесть ничего интересного. Но вдруг одна глава привлекла мое внимание: «Балы и танцы» — так она была озаглавлена. Прочитанный отрывок показался мне очень забавным. Привожу его почти дословно:

«У западных народов, главным образом у французов, — писал Джебер-бен-Хамса, — существует обычай устраивать „балы“. Обычай этот заключается в следующем. Одев своих жен и дочерей как можно соблазнительней, обнажив им руки и плечи, надушив их волосы и одежду, посыпав мелкой пудрой кожу, украсив цветами и драгоценностями и научив их улыбаться, даже тогда, когда им улыбаться совсем не хочется, европейцы приезжают с ними в просторные, жарко натопленные залы, освещенные таким количеством свечей, сколько звезд на небе, устланные пушистыми коврами, уютно уставленные глубокими креслами с мягкими подушками. Гости пьют хмельные напитки, шутят, пляшут с женщинами, быстро кружатся с ними в танцах, на которых я сам не раз присутствовал. Затем наступает минута, когда все с неистовой яростью удовлетворяют свои вожделения, потушив на время свечи или удобно развесив для этого ковры. Таким образом, каждый наслаждается с той, которая ему нравится, или же с той, которая ему предназначена. Я утверждаю, что все происходит именно так, — не потому, что я бывал свидетелем этого, мой спутник всегда уводил меня прочь до начала оргии, но было бы нелепо и противно вероятности думать, что вечер, подготовленный таким образом, заканчивался бы иначе».

Эти рассуждения араба Джебер-бен-Хамсы показались мне забавными, и я поделился ими с женой моего товарища по Академии, красавицей мадам ***. Заметив, что она не очень шокирована, я стал настойчиво добиваться ответа на следующий вопрос: «Ну, скажите, сударыня, зачем вы, как говорит мой араб, душите свои обнаженные плечи, украшаете себя золотом и драгоценными камнями и танцуете?» Я думал, что приведу ее в замешательство, но она, взглянув на меня с состраданием, ответила: «Зачем? Да ведь у меня две дочери на выданье».



* * *

Человек несомненно зависит от природы, но и природа зависит от человека. Она создала его, он преобразует ее и неустанно меняет облик своей создательницы, придавая ей новые черты, которых у нее до появления человека не было.



* * *
АРИСТ, ПОЛИФИЛ И ДРИАС

Полифил. Как можете вы утверждать, Арист, что разум присущ человеку? Отнюдь нет! Разум, достигший высшей ступени своего развития, то есть способность усваивать некоторые незыблемые соотношения в многообразных явлениях природы, — явление очень редкое и непрочное у животных нашей породы. Не разум управляет человеком, — ведь разум не может утолить ни его голода, ни его потребности в любви, и разум не участвует в кровообращении. Чуждый природе человеческой, он безразлично относится к морали, если она не враждебна ему. Отнюдь не разум определяет глубокие инстинкты живых существ, единодушие народов, нравы, обычаи. Не он учредил религию и господствующие законы; они возникли в древности на основе общей житейской практики. Я утверждаю это не с целью умалить величие священных и человеческих законов. Вы понимаете меня? Трогательная пышность богослужений возникла из бесформенных, случайно уцелевших пережитков первобытных верований. Основой теологии является отсутствие разума и священный ужас наших предков перед картиной вселенной. Законы — не что иное, как рычаги, управляющие инстинктами. Стремясь подчинить себе обычаи, они сами им подчиняются, что делает законы приемлемыми для общества. Когда разум забрезжил в человеческом сознании, у людей уже были и своя вера, и свои нравы, чувство любви и ненависти, свои господствующие понятия о добре и зле. Разум — недавнее приобретение. Эра его начинается со времен греков, египтян, или акадийцев, или атлантов[494], если хотите. Он возник после учения о нравственности, — да что я говорю? — после флейты, после благовонного розового масла! В человеке, этом древнем животном, разум — чудесное и мало ценимое новшество. Не спорю, там и сям он воссиял светлыми лучами. Дивно сиял он в Эмпедокле[495], в Галилее, которые могли бы прожить свой век счастливее, не будь они наделены способностью улавливать какую-то постоянную связь в бесконечном разнообразии явлений. Да, разум обладает некиим очарованием, прелестью. В некоторых людях он пленяет. Ныне разум — редкое явление; встречается он у небольшого количества презираемых людей и остается наивным. Но не следует обольщаться: он в сущности противоречит самому духу человечества. Если, по несчастью, которого опасаться нечего, он вдруг да проникнет в массы, — влияние его будет подобно действию нашатырного спирта на муравейник. Жизнь внезапно остановится. Люди существуют только потому, что плохо понимают даже то малое, что они вообще понимают. Неведение и заблуждение необходимы для жизни так же, как хлеб и вода. Чтобы быть безвредным для общества, разум должен быть свойством немногих людей и притом не располагающих силой.

Так обычно и бывает. Не потому, что все в мире приспособлено для того, чтобы сохранить живые существа, а потому, что живые существа могут жить только в благоприятных условиях. Следует признать, что человечество в целом питает безотчетную ненависть к разуму. Его толкает на это темное, неосознанное, но глубокое стремление защитить свои интересы.

Арист. Разум, каким он предстает в вашем определении, — это разум умозрительный, способность к философским наукам. И, конечно, это дарование возникло не вчера, как вы утверждаете, — напротив, оно старо, как само человечество. Первобытный человек, который жарил в своей пещере на раскаленных камнях очага медвежье бедро, был не только поваром, но и химиком, и философское мышление не было ему чуждо. Однако верно то, что люди ухитряются делать ошибочные выводы из самых правильных положений. Пагубой для человечества является не разум, а заблуждения разума. Способность определенным образом воспринимать вселенную посредством органов чувств присуща животному, носящему имя «человек», — он родился мудрецом. Льщу себя надеждой, что останусь верен природе, если по-прежнему буду трудиться в области земледельческой химии и археологии; но я согласен с вами, Полифил, что готовность верить всякому вздору встречается в людях очень часто и человеку свойственно заблуждаться.

Дриас. Это связано с тем, что мы только что вступили в период позитивного мышления.

Полифил. Во всяком случае, вы, как и я, признаете, что верования, мораль и законы отнюдь не вытекают из разумного понимания явлений природы, что свободное толкование этих явлений ослабляет необходимые обществу предрассудки и способность многое постигать — гибельна.

Дриас. Это не совсем верно.

Полифил. Нет, это так, и теологи, которые мыслили бога как существо высшего интеллекта, не могли допустить, чтобы оно было нравственным. Действительно, мысль о каком-то нравственном боге нелепа.

Дриас. До сей поры нравственность зиждилась на идеях богословских. У нас была мораль, соответствовавшая различным системам: фетишизму, многобожию, единобожию. Последняя оказалась самой жестокой. Теперь пришло время утвердить мораль на научном основании.

Полифил. Я не упрекаю вас в том, что науки вы противопоставляете религиям. Но, Дриас, если над этим задуматься, то скажите, чем, как не древними науками, являются все религии: вы найдете в религиях туманные, искаженные сведения по астрологии, арифметике, метеорологии, древние врачебные предписания, старые полицейские законы далеких стран, смесь кулинарных и гигиенических рецептов и дикарской цивилизации. Древние позитивные понятия и рациональная практика, которым время придало своеобразный таинственный налет, вылились в догматы веры и обряды культа.