— Баскаков твой друг?
Баскакова не тронь. Он больше чем друг.
Бойся друзей, однако. Это старая истина. Мужик не должен заводить себе друзей, а женщина — подруг. Подруги предают, а друзья убивают. Лучше любить врага и дружить с врагом. По крайней мере тут все ясно.
Ангелина стояла голая перед зеркалом. Весеннее солнце заливало в зеркале всю ее ослепительно-золотым светом, и она, нагая, гляделась как бронзовая статуя. Хайдер, лежа в постели, тоже голый, неотрывно смотрел на нее.
Понял. Раздружусь с Баскаковым. Но ведь он мне нужен. Это он, между прочим, спас моих ребят. Увез их на нашу базу в Котельнич. Я ему в ножки должен кланяться, что так все вышло.
Себе кланяйся. Я узнала, сколько твоих любимых скинов валяется по больницам. Я собрала статистику у знакомых папарацци. Ни в сказке сказать. Я уже молчу о СИЗО. Ты не думаешь, что с ними будет?
Я думаю, что с нами будет.
Со мной и с тобой?
Она отвернулась от зеркала. Обернулась к нему. Он протянул к ней руки: иди же, иди. Она прыгнула на него, упала — так падает с ветки в лесу рысь на шею охотнику.
Отец Амвросий посмотрел в окно. Около подъезда, сверкая на солнце чисто вымытыми боками, стоял «мерседес». «Уже, — подумал Амвросий, — не прошло и двух недель. А ведь мы договаривались о приличном сроке. Он же сам сказал мне — поеду расписывать храм в Святую Землю. А вот уж он и прилетел, соколик. Или — придумал себе творческий отпуск?» Амвросий подошел к двери, открыл ее. Дверь для гостя должна быть открыта настежь. Дом с запертой дверью — не дом христианина. Правда, староверы на Енисее запирают дверь, да еще доской припирают, и напиться путнику не дадут, а дадут — выбросят оскверненную посудину.
Он отправился на кухню — ставить чайник, чтоб угостить гостя горячим чаем, — и не услышал, как вошел Сафонов.
Витас вошел осторожно, крадучись, как лесной кот. Русые густые волосы, отросшие до ключиц, падали ему на лоб, на глаза. Он кокетливо отбрасывал их с лица, встряхивал головой. Как ему все здесь знакомо, в этой отнюдь не нищенской келье. Каждый баташовский самовар; каждая икона. У Амвросия в красном углу висел драгоценный киот начала восемнадцатого века, привезенный им из сибирской глубинки, из таежной глухомани, откуда-то с низовий Ангары. Киот почернел от времени, Амвросий не отдавал его чистить реставраторам. Ему нравилось, что из черной, смоляной тьмы выступают, мерцая тусклым золотом, лики и нимбы, что подземным огнем горят изможденные византийские лица, снова пропадая, исчезая во тьме. Он любил молиться перед этим киотом. Называл его — «мое искупление». О, грешен был отец Амвросий, в миру Николай Глазов, многогрешен еси, Господи.
Здорово, отец, — кивнул Витас. — Чай-то есть? Я с дороги.
С дальней? — Амвросий прищурился. Поправил воротник рубахи. — Прямо оттуда, что ли?
Прямо оттуда.
Как работается? Или закончил?
Не закончил. До конца еще палкой не добросить. Вкалываю, Амвросий, вкалываю как бобик. Денежки-то заплачены.
И как оно выходит? — Амвросий достал из инкрустированного старинного флорентийского шкафчика банку с абрикосовым вареньем. Стоял с банкой в руках, щурился, улыбался.
Да вроде ничего. Одолели меня только видения, черт бы драл. В толк не возьму, с чего это. — Он передернулся, вспомнив. Он-то знал, в чем тут был толк. Но ему нужно, нужно было, чтобы Амвросий его утешил. По-своему, по-церковному, как это у них принято. — Такая гадость! Крыша у меня поехала, отец, вот что. Перетрудился малость.
Амвросий принес с кухни чайник. Вынул из холодильника осетрину, баночку икры, миску с салатом. Брякнул об стол банкой кофе.
А мясца у тебя нет? — Витас облизнулся. — Жрать хочу, как голодный волк. Ничего не жрал с самого Иерусалима. Не мог. И самолетную еду тоже не жрал. Стюардесса хорошенькая была — ум-м-м, загляденье! Вот ее я бы съел.
Прожорливый ты наш. — Амвросий, улыбаясь, налил в чашки чаю, нарезал тонкими ломтями осетрину. — Ешь, чего дадут. Сейчас Великий пост, дурень, и то я тут с тобой согрешил, вот рыбу лопаю, а ее только в Благовещенье разрешено.
Ты врешь, что лопаешь осетрину только в Благовещенье или только сейчас, за компанию со мной. — Витас наложил на хлеб осетрину, зачерпнул ложкой икру. — Ты лопаешь это все всегда, и не пудри мне мозги твоими постами, пожалуйста.
Амвросий, прихлебнув чай, перекрестился на киот. Потом повернулся к Витасу. Глаза его сделались жестки и остры, как кончики двух ножей.
Приятного аппетита, Вит. Ждешь от меня известий? Люди еще не приехали. Я жду их недели через две. Ты же сам сказал — отсутствую не меньше месяца, потом приезжаю и занимаюсь заказом срочно. Заказец-то не пустяковый. Я так понимаю, ты сейчас этим делом заниматься не будешь? Отдохнешь пару деньков и снова свалишь в Израиль?
Сафонов опять отбросил волосы со лба. Рука с бутербродом дрогнула.
А вот и не догадался. Я как раз хочу сейчас этим подзаняться. Я смотрел там по телику новости. Тут ведь бойня была будь здоров. Скины отличились. Устроили ночь Варфоломея, вроде того. И пол-Тверской разгромили к лешему, машины поразбивали, людей постреляли. Больницы забиты. Среди этих ребят полно беспризорных. Они сбиваются в стаи. Я собираюсь, как ты понимаешь, как раз именно сейчас этим заняться.
Амвросий глядел непонимающе. Положил ладонь поверх чашки с горячим чаем, отдернул руку.
Не понял?
Что тут понимать. Материала полно. Бери не хочу.
До Амвросия дошло. Косая улыбка повела его бородатое худое, как у старовера, лицо вбок. Он положил себе в розетку из банки варенье, и в комнате сладко, приторно запахло абрикосами.
Доехало. Только как же ты будешь действовать, художник молодой?.. Ведь это тебе не комар начихал. Ты никого так просто не завербуешь… и не украдешь. Знакомства нужны. И выписка из больницы, и выход из тюряги — прямо в твои, свет мой, пречистые руки.
Рот Амвросия скривился еще больше. Он заметно развеселился.
Знакомства есть. Вернее, одно знакомство. Такое, что тысячи знакомств стоит.
Кто? — Амвросий подобрался, стал жестким и сухим, как сухие дрова.
Баба одна.
У тебя всегда было сто баб вокруг тебя. И тысяча девок. У царя Соломона было семьсот жен и триста наложниц, и каждую он дарил любовью своею. Я эти басни наизусть знаю, Вит. Кто, я спрашиваю?
Витас, проглотив кусок, потянулся еще за осетриной.
Мощная тетка. Главврач одной из спецпсихушек. Такая баба, что ты бы упал, отец, на месте. И сразу согрешил. Или с ней, или сам с собой, ха-ха. — Он зажевал осетрину просто так, без хлеба. — Знает все ходы-выходы. Практикующий психиатр. У нее пол элитной Москвы лечится. Все мафиози. Она мне поможет. Точно.
Спишь с ней?
Два острых ножа проткнули его насквозь.
И он не смог соврать. Хотя очень хотел.
Нет. Не сплю. Она играет со мной.
Как?
Как кошка с мышью. А я делаю вид, что это я с ней играю.
Как ее зовут?
Не твоего ума дело.
Понятно, коммерческая тайна. Надежная хоть баба-то?
Перед Витасом встало лицо Ангелины.
Написать ее на фреске. Написать — так же, как и всех других, кого он вынимает из тьмы своего подсознания. Кто приходит к нему по ночам там, в храме, и мучает его. Но разве не она сама говорила ему, учила его — вылей все на холст или на стену, напиши все, что тебя мучает, выплесни боль, и тогда ты освободишься?
Супер-пупер, — улыбнулся он Амвросию. Амвросий наклонил голову. Его борода залезла в чашку с чаем. Он вынул из чая бороду и стряхнул с нее капли.
Тогда вперед.
Рыжий ты какой-то стал, Николай. — Витас рассматривал его, склонив на плечо голову, профессиональным взглядом. — Давай-ка я как-нибудь твой портретик напишу, а?..
Не выдумывай. Я не Бог, не царь и не герой.
«Тогда я тебя на моей фреске намалюю», - содрогнувшись, подумал он, а вслух сказал:
Отец, просьба одна. Сними с меня, если можешь, эту чертову порчу. Ну не могу я! Замучили они меня! Я, если честно, от них удрал… Отдохнуть от этого ужаса…
А твоя докторица тебя не может вылечить? Твой практикующий психиатр?
Уже лечила, — Витас опустил голову. — Бестолку. Все возвращается снова.
Хм, вот ведь какие пироги. Это бесы, друг мой. Бесы. Они тебя одолеют. — Бородатое лицо нагло смеялось. — Они загрызут тебя, если ты молитву не будешь читать в храме.
Какую?
Ну ты и дурак. «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его, яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением и в веселии глаголющих…»
Длинная. Не выучу.
Выучишь, если жить захочешь.
Неужели все это так серьезно?
Конечно. Ко мне тоже бесы приходят. Мы-то с тобой, парень, грехом занимаемся? Грехом. То-то и оно. А ты бы как хотел? Приходят и хороводы водят. А то и мордой об стол швыряют. Еще осетринки? Вижу, понравилась. Я для бесов моих — осетринка. Лакомый кусочек. А ты, брат, — красная икра.
Витас внимательно посмотрел на Амвросия. Непонятно было, шутит он или говорит серьезно.
Осип Фарада и Хирург отсиделись три дня и три ночи в подвале дома на Большой Никитской. Они чудом ушли из-под носа у милиции. Они бежали, бежали, ловя ртом воздух, по Тверской, по Брюсову переулку, по Никитской, и внезапно перед ними раскрылась, как черный зев, дверь, и они рухнули в нее — не поняв, что там, мафиозный подвал или дешевая забегаловка, дворницкая каморка или парикмахерская, приют для бомжей или фотомастерская. Подвал был пуст. Там ничего и никого не было. Фарада и Хирург забились за пустые ящики из-под компьютеров, на которых аршинными буквами было написано: «INTEL INSIDE. PENTIUM PROCESSOR», - и замерли. Изредка перебрасывались парой слов. Молчали.
Они сами не ожидали, что Хрустальная ночь, так воспетая Хайдером, так лелеемая Баскаковым, так ожидаемая ими всеми, окажется на поверку такой поганкой. И, разочарованные, напуганные, как щенки, которых несут в лукошке утопить в проруби, они сидели в затхлом подвале за ящиками из-под пива и молчали. А что им было друг другу сказать?