С одним уродом, так и скажи, бабушка! — прохрипел Чек.
От страшного удара Георгия он оглох на одно ухо. Георгий разбил ему барабанную перепонку.
Старик крепко держал ее за руку. Говорил заботливо: наступай сюда, вот сюда, вот сюда, осторожнее, тише, здесь подними ногу, здесь… В особо опасных местах — они шли через проходные дворы, через узкие кривые переулки, перешагивали через бордюры и парапеты — старик подхватывал Дарью на руки и так шел с ней, на руках. Она была совсем легкая и худенькая, а он высокий, жилистый и сильный. Он прижимал к себе ее юное тело и чувствовал давно забытую нежность. Вот так когда-то там, в сибирских снегах, он прижимал к себе юную Адочку, и сердце его взлетало, как свиристель, и он чувствовал, как сильно, неудержно она хочет отдаться ему. Дети. Их дети. Она все-таки вырастила второго. Она его вырастила — и хочет ему его показать. Их сына. Того, кого он так и не увидел там, тогда, в лагерном бараке. Только услышал, что он родился.
Дарья крепко цеплялась рукой старику за шею. Она уже перестала чему-либо удивляться. Она только ощущала, слышала, впитывала, как губка.
Куда мы идем?..
Старик молчал. Она слышала его хриплое дыхание. Ей казалось: ей снится сон.
Ей снился сон о ее жизни.
И в этом сне она видела.
Она снова видела все. Лица людей. Ночные фонари. Звездное весеннее небо. Ветки деревьев, мечущиеся под порывами свежего ветра. Первую юную, клейкую листву. В этом сне она видела мир, и давно забытая радость затопляла ее целиком, без остатка.
Старик, неся ее на руках, задрал голову. Остановился. Перевел дух. Опустил Дарью на землю.
Кажется, это здесь, — сказал он тихо, с подхрипом дыша. — Да, кажется, этот дом. Мы зашли сюда со двора. Куча охранников, цепных псов, конечно, да. Ну да ладно. Вперед. Если я тебя из Иерусалима вывез, тут я тоже что-нибудь придумаю. Да она сама наверняка уже отдала команду впустить меня.
Н-на!
Размах руки. Он не знает приемов. Он бьет напропалую. Нет, конечно, он все же что-то знает. Те, в горах, боевики, научили его кое-чему. И те, кто его бил когда-либо в жизни, тоже научили его кое-чему. И те, кого бил он, жестоко, отчаянно, с кем дрался не на жизнь, а на смерть, тоже научили его кое-чему.
И сейчас он все это вспомнил.
Некогда было особо вспоминать. Надо было бить. Соперник был сильный. Он брал массой. Он брал телесной крепостью, сытостью, упитанностью и упругостью молодящегося изо всех сил тела, натренированного, напичканного импортными питательными смесями, накачанного на новейших тренажерах. Он дрался с богатым и сильным мужиком, и мужик вмазывал ему будь здоров. И надо было все время быть на стреме. Надо было, как на ринге, рассчитывать силы и движения. Не махать руками. Не бить глупо. С таким противником надо было быть умным. Умнее зверя. Умнее человека. Умнее Бога.
Н-на!.. Получи!..
У него были хорошие зрители. Они молчали. Они без слов глядели, как он бьет этого белого кита в морду и в хвост. Запрещенный прием. Гляди-ка, сытая морда перешла на запрещенные приемы. Отлично. За ним тоже не заржавеет. Он отогнулся чуть вбок, обманув врага, и, когда тот сделал мощный выпад, таким ударом можно было бы завалить быка, — он внезапно схватил его за плечи, приподнявшись над ним, и сильно ударил ногой, снизу вверх, ему в пах. И глядел, как тот корчится, падает. Он не увидел, не заметил. Его схватили за щиколотку и повалили. Теперь они оба валялись на полу. Громадная сытая туша навалилась на него, прижала к полу. Сильные руки душили. Он ощутил удары по лицу. По своему уродливому лицу. Один. Другой. Третий. Он понимал: его лицо разбивают в кровь. В лепешку. В отбивную.
Он понимал: его лицо уродуют во второй раз. Окончательно. И бесповоротно.
А-а-а, ты гад…
Он напрягся, попробовал скинуть с себя человека, что одолел его и бил его. Бесполезно. Его убивали. Хладнокровно? О, нет. Туша над ним сопела, брызгала слюной, материлась, била, била, била его — яростно, ненавидяще, до конца. До его конца. Голова гудела, как котел. Ребра гнулись под ударами. Резкая боль пронзила его, он выплюнул зуб. Кажется, враг сломал ему ребро. Он уже не чувствовал боли. Краем сознания он понял: если он сейчас не выпростается из-под него, ему и впрямь конец. Амба.
А-а-а… м-м-м-м… С-с-сука!..
Почему ему никто не помогает?! Почему эти зрители, мать их за ногу, стоят так холодно, как в цирке, и смотрят, как он погибает?! Только лишь потому, что он нищий?! Бедный?! Люмпен?! Проходимец?! Урод?!
И им интересно, как умрет урод. Этот мусор. Эта скомканная газетенка, кинутая в урну. Этот яблочный огрызок. Как его раздавит тот, кто сильнее.
Вырвись. Вырвись из-под него, Чек. Найди силы. Найди. Ну!
Упереться ногами в пол. Еще напрячь мышцы живота. Он бьет тебя, отвернуть быстро сейчас голову, ну. Не удалось. Удар. Зубы полетели. Нижние зубы. Осколки ранили рот. Кровавое крошево. Выплюнуть. Отверни голову! Удар! Только не в висок! В висок — смерть!
У тебя уже не лицо. У тебя уже не маска. У тебя уже вместо лица котлета.
И ее подадут к столу. К чьему?!
Они все кричали: Пасха, Пасха! Что такое Пасха? Какой-то древний праздник. И сейчас его модно справлять. Пахнет сладким тестом. Пахнет кагором. Этот гад убьет его, и они выпьют за помин его души.
Он превратился в сплошной комок железных жил. И ему удалось оплести ногами ногу раздавливающей его туши. И ему удалось, упершись локтями в пол, резко повернуть тушу на бок.
И Ефим крикнул:
Чек! Ты что!
Ибо в этот миг под кулаком Чека превращалось в красное месиво лицо того, кто секунду назад беспощадно убивал его.
Раз. Два. Три. Четыре. Жив. Еще жив. Никто не сделал и движенья, чтобы спасти его. Чтобы выстрелить в затылок туше. Ничего. Вот он и взял верх. Еще дать ему. Еще, от души. Спасаться бегством. Идиотский дом. Вот так, так и еще раз так. Отлично! Тоже сломаны кости. Тоже разбита рожа. Еще вот так дать, от души, под дых. И — последний удар — послать его туда, откуда не возвращаются. В последнюю темноту.
Он уже не слышал криков, поднявшихся вокруг него. Не видел тех, кто бросился к нему. Он попятился к двери. В голове мутилось. Тошнило. Он понимал одно: он жив. Зря он сам вызвал на бой эту сволочь. Ну ничего, проверка на вшивость увенчалась успехом. Успехом?! Делай ноги, Чек, пока жив! Пока ноги твои шевелятся! Делай ноги! Это логово… яма, где шевелятся, сплетаясь в клубок, змеи…
Он побежал по длинному коридору. Его ноги заплетались. Он упал. Встал, шатаясь, держась за стенку. Сломанное ребро жестоко ныло. Он ловил ртом воздух. В тумане, впереди него, появились какие-то черные тени. Ему показалось: это родные скины в черных рубашках. Он хотел было крикнуть им: «Пацаны-ы-ы!..» — как его сцапали чужие руки, и совсем рядом он увидел заплывшими от синяков глазами чужие лица. Охранники, догадался он. Они уже били его, хотя он был и так весь в крови. Били страшно, с оттягом, с выкриками: «Ха!», с наслежданием. Били, наслаждаясь безнаказанностью пытки. Он и не думал, что попадет в лапы охранников. Он думал — он вывалится отсюда беспрепятственно, они его не тронут.
Ребята, что вы, ребята, бормотал он, выплевывая осколки зубов, бесполезно спасая голову от ударов, бесполезно поджимая ноги к животу, а в живот били ногами, изощренно, умело, с кайфом, ребята, зачем вы, мне и так уже накостыляли как следует, ребята, пустите, вы же видите, я же вам ничего не сделал, ребята, ребята, ну что вы… «Вы-ы… Вы-ы… Вы-ы…» — волком выло над головой призрачное эхо. Он не помнил, когда его, избитого до полусмерти, взяли за ноги и вышвырнули на улицу. Он не сознавал уже ничего. Кроме того, что еще может, что должен двигаться. Ползти.
Ползти вперед. Ползти только вперед. Не умереть здесь. Отползти в кусты. А то они опять нападут. Они захотят повеселиться еще, покуражиться. Они давно ни с кем не дрались, и у них мышцы застоялись. Дурак. Какой же он дурак, что сам вызвал драться сытого гада. Зато сытый гад сейчас тоже лежит там, на гладком паркете, и не дышит. Он загвоздил ему в висок хорошо. Это смертельный удар. Все получилось как надо, не кори себя. Эта седая старуха, лагерница, отомщена. Своя бабка в доску. Он захотел сделать ей приятное. Он хорошо побил ее муженька-убийцу. И, может быть, убил. Что с того?
Ползти вперед. Кусты… близко…
Он завалился в кусты, торчащие на газоне около дома. Он не чувствовал сухих колючек, впившихся ему в тело через окровавленную рубаху — это был куст шиповника. Замер. Жизнь еще билась в нем. Сцепить зубы. Напрячься. Расслабиться. Нет сил. Отдышаться. Сказать себе: ты выживешь, ты будешь жить, не в таких переделках ты бывал, ты должен… должен…
Помутившимся разумом он уловил движение, разговор, шелест рядом, справа от себя. Люди. Глубокой ночью к себе домой возвращаются люди. Они идут мимо. Он должен. Он должен их позвать, чтобы не умереть.
Ему показалось, он крикнул.
А-а-а!.. э-э-э-й…
Кровь из лунок во рту, там, где были выбитые зубы, заливала глотку.
Дарья услышала из кустов странный стон, хрип. Насторожилась. Старику показалось — она, как лошадь, прядает ушами.
Что ты, Даша?..
Там кто-то есть, — она протянула руку к кустам. — Я слышу… там кто-то стонет…
Перестань, девочка. Ну мало ли кто. Пьяница заблудился… спит. Стонет во сне. Дай ему выспаться, ночь-то теплая. Пасха, кстати. Христос воскресе, — он сжал ее плечо.
Она повернула к нему слепое лицо. Он приблизил морщинистые губы к ее губам. В ночной тьме ее узкие глаза блестели, как две рыбки-уклейки, и ему показалось — она видит его.
Ты не знаешь, что надо отвечать?.. Воистину воскресе.
Воистину воскресе, — послушно повторила она. Он наложил сухие жесткие губы на ее губы, и его колыхнуло изнутри всего, как это бывало с ним в молодости, когда он обнимал женщину. Он хотел поцеловать ее три раза, как положено, но она, изогнувшись, подавшись навстречу ему, впустила ему в рот свой теплый, подвижный, как рыба, язык. И он ополоумел.