Красная луна — страница 77 из 81

Он целовал ее так взахлеб, так молодо и счастливо, так упоенно, как будто бы и не было этих прошедших, горько-тяжелых лет, что он прожил вместе, бок о бок, с родной страной, то пытавшей его, то казнившей, то прикармливавшей дешевым пряником, то лупившей крученым кнутом. Он задыхался в этом долгом, юном поцелуе, снова и снова приникал к девочке, осязал жадным языком ее сладкий, как мед, язык и ее гладкие зубы, молясь лишь об одном — чтобы этот внезапный, сладкий, влажно-горячий поцелуй не кончался никогда, длился, продлился еще. И она тоже целовала его, и это было так странно — что она нашла в нем, в старике, зачем так жадно, пылко целует его? В благодарность за спасение? Из жалости? Из внезапно вспыхнувшего желания? А может, она вот так целует всех, как опытная шлюха, и ей все равно?

Теплые губы. Родные губы. Юные губы. Юное сердце под ладонью. Юный, твердой чечевицей катящийся сосок под его ладонью.

Ада… Адочка…

Я не Ада, — услышал он, оторвавшись от нее, словно издалека. — Я Дарья.

Ты зачем так целуешь меня, Дарья?..

Это вы целуете меня.

Ты не ответила мне.

Потому что вы мужчина. Я чувствую в вас мужчину. — Она положила руку ему на старомодные широкие брюки. Погладила, сжала восставший, жесткий выступ плоти. — Видите, какой вы еще мужчина.

Это только с тобой. — Он задыхался. Больше не целовал ее. Смотрел в свете фонаря на ее вспухшие, заалевшие губы. — Держи так руку. Не отпускай.

Она снова сжала, снова погладила живой железный штык. Он держал ее под мышки, ощущая всю ее, юную, тонкую и сильную. У нее из подмышек пахло черемухой.

Он невероятно хотел ее. Так же, как когда-то там, в лагере, Аду. После Ады он никого больше так не хотел из женщин, хотя у него были женщины, и он спал с ними. Он ни на ком не женился после Ады. Он сказал себе: я никогда не женюсь не на своей женщине. А его женщиной была только Ада. Так получилось.

Даша, — выдохнул он около самых ее губ, — Дашенька… Ми-ла-я…

И тут из кустов снова раздался протяжный стон.

И Дарья, отпустив его, оттолкнув от себя, кинулась к газону.

И он видел, как она, наклонившись, закусив губу, шарит под кустом руками, и вытаскивает, тащит за плечи, за рубаху, за ремень штанов оттуда, из-под куста, человека, мужчину, мужика… нет, кажется, молодого парня… Когда его лицо на газоне вплыло в круг фонарного света, старик вскрикнул. Вместо лица у парня был красный кровавый круг.

Дарья, Дарья, Боже, как его измолотили… Дарья, погоди, я сам!..

Он бросился к ним. Подхватил избитого мужика под лопатки. Господи, какой легкий, худой. Да, лицо уж не сошьют. Если выживет — не сможет на себя в зеркало смотреть. Как уж срастется, так и срастется. Блин комом. Все хрящи размолочены. Носа нет — так свернут набок. Глаз тоже нет. Кажется, один выбит. Боже, Боже. Что делать?! Вызывать «скорую»?! Ему надо быстрее попасть к Аде. Быстрее, сейчас. Она так и сказала ему, он слышал ее дыхание в трубке: «Толя, быстрее».

Глядя одной, оставшейся зрячей щелкой подбитого глаза на склоненную над ним Дарью, избитый мужик изумленно прошептал:

Дашка…

И старик изумленно смотрел, как Дарья склоняется над ним низко, низко, как гладит, осязает пальцами его разбитое лицо, как ощупывает ладонями его окровавленные скулы, подбородок, брови, вернее, то, что от них осталось. И как ее черные нефтяные космы свешиваются, льются ему на то, что осталось от разбитого лица. Как прорезают страшный красный круг черными полосами. Как закрывают его черным флагом.

Дашка!.. Дашка… Это ты… Как ты… тут…

Молчи, не говори ничего, — слезы лились по ее лицу ему на лицо, как ее волосы. Она гладила его пальцами по разбитым ошметкам губ. — Молчи, Чек. Это ты, Чек. Это ты! Сейчас… сейчас я тебе помогу… тебя избили… не плачь…

Я не плачу, Дашка… это кровь льется… ты пальцами чувствуешь кровь…

Это я плачу… я не буду… я спасу тебя… я…

Все мы… Дашка… помрем… это дело слез не стоит…

Сидя над ним на корточках, она подняла незрячее лицо к старику.

Помогите!

Старик сказал тихо, жестко:

Пока будьте оба здесь. Ждите меня. Я скоро вернусь. Я вижу, вы знаете друг друга. Куда мы его повезем, девочка? — Он положил руку ей на плечо, сжал.

В Бункер, — ответила Дарья.


Его остановили. «Куда?» Ваша хозяйка велела меня пропустить, сказал он, глядя поверх их тупых голов. Его тщательно обыскали. Не обнаружив у него оружия, подозрительно оглядывая его, все-таки пропустили: иди. Он прошел по широкому коридору. Комнат было много, они втекали одна в другую. Он пошел в ту сторону, откуда доносились голоса. Так охотник идет на клекот уток.

И он толкнул дверь. И оказался в пространстве вместе с ними со всеми.

И они все посмотрели на него.

И высокий мужик, ростом ровно с его Гошку и такой же скуластый и широкоплечий, и лицом точь-в-точь такой же, только не с раздвоенным подбородком, а с глубокой ямочкой под нижней губой, и с носом не разбитым в давней драке, а идеально прямым, и без родинки, которую Гошка в детстве называл «жужелица», оглянулся на него — и в сердце у него захолонуло, екнуло больно, томяще, раз, другой, и сердце стало.

И Ада, его дорогая Ада, незнакомая, роскошная, надменная, богатая, вся седая, но с молодым румяным лицом, на котором не было совсем видно морщин, а только горели ясным светом ее прозрачные, навек любимые им глаза, шагнула к нему от стола, уставленного пасхальными яствами, и сказала:

Здравствуй, муж мой единственный, солнце мое на множество лет. Христос воскресе, Толя!

И он шагнул ей навстречу и сказал:

Воистину воскресе. Ада, радость моя!

И они обнялись так крепко, что время остановилось.

А когда оно опять пошло, то он увидел лежащего на полу, вусмерть избитого человека в заляпанном кровью, модном светлом пиджаке, и Гошку, пьющего вино прямо из горла; и тот мужик, копия Гошки, посмотрел на него сумасшедшим взглядом; и он, держа Аду за руку, как девочку, сказал, кивнув на мужика:

Сын?

Ефим, — кивнула она.

Что ж вы мужика-то как избили? — Он поглядел на лежащего на полу. — Кажется, я догадываюсь, кто это.

И тот, двойник Гошки, переводил умалишенный взгляд то на Аду, то на него, то на избитого мужика на полу, и наконец понял, и пошел вперед, как слепой, протянув руки, силясь назвать его — «отец» — и не мог этого сделать. Язык у него не поворачивался. И старик понял его.

Сынок, Ефим, — хрипло, тихо сказал старик, — видишь, как все получилось. Ты уж прости. Мы с твоей матерью все сделали сами. Мы ведь старые лагерники, сынок. Мы не привлекли к этому делу правосудие. Оно все куплено-перекуплено, правосудие наше, и тот, кто был твоим отцом все эти годы, отмылся бы от суда без последствий, сухим бы вышел из воды. Мы должны были все это сделать сами. И мы все сделали. Я был, — он усмехнулся, — главным мстителем. Правда, нам помогала еще одна женщина. Подруга твоей матери. Фантастическое существо. Это слабое слово — помогла. Она, считай, сделала все… всю операцию. Она все высчитала. Всех вычислила. Я лишь исполнял то, что мне говорили они. Твоя мать и эта женщина. Я так понял — это конец?

Он показал на лежащего на полу человека. Губы Ефима прыгали. Ада бестрепетно взяла со стола кусок кулича. Откусила. Хайдер неотрывно глядел, как она жует, глотает, вытирает рот тыльной стороной ладони, отбрасывает седую прядь со щеки за ухо.

Не думаю, — сказала Ада. Ее морщинистые веки призакрылись на миг. Опять загорелись глаза — прозрачно, дико. — Отлежится. Ему хорошо, по первое число всыпал этот урод, что тут у нас…

Урод?! — крикнул Хатов. — Урод! Урод!

Он оглянулся на дверь, как будто бы Чек мог сюда войти.

Что ты так кричишь? — спросила Ада. Хайдер инстинктивно подался к ней, желая успокоить. Мать. Он все еще не осознавал — это его мать. И это чувство было так странно, что он еле справлялся с ним, испытывая к Аде, стоявшей рядом, то отвращение и ненависть, то сдавливающую сердце нежность.

Кажется, я знаю этого урода, — сказал старик, сжимая кулаки. — Может, угостишь кагорчиком, Ада? Тяжело мне пришлось за последний месяц. Жаркий апрель выдался. Ты вызвала «скорую»? Или ты…

Я сделала ему обезболивающий укол. Сейчас очухается, встанет, — жестко сказала Ада. — Те, кому он не делал обезболивающих уколов, увы, уже не встанут никогда.

Она сама, своей рукой, налила ему вина.

Зачем столько рюмок? — Он кивнул на пустые рюмки на столе.

Ждем гостей, — она просветила его светлыми глазами, как рентгеном. — Вот тебя уже дождались.


Она ждала сегодня, в Пасхальную ночь, Александрину.

Она вспомнила, как пару дней назад Александрина позвонила ей. В день похорон Цэцэг Мухраевой.

* * *

Александра явилась в квартиру Цэцэг, когда безутешный Мухраев украшал белоснежный гроб белыми розами, жасмином и белыми лилиями. В комнатах играла тихая музыка. Свет, в котором крутилась и вращалась Цэцэг, шел прощаться с ней. «Вы знаете, такое горе… Госпожа Мухраева… Ах, невероятно… Вы принесли такие роскошные розы!.. Да, я хочу положить их к ее ногам… Милая девочка… такая красавица… А какая была наездница… А какая женщина… Мужчины падали… Ну вы подумайте, как же это случилось?.. Задушили?.. И убийцу не нашли?.. Ах, какой ужас… Мухраев найдет… Мухраев все силы приложит… А где господин Елагин, ведь он так был увлечен Цэцэг, вы же знаете?.. Нет еще?.. Ну, скоро будет…»

Александра подошла к гробу, наклонилась, поцеловала мертвую Цэцэг в мраморно-ледяной лоб. Она лежала в гробу как живая. Ее искусно подмазали, наложили макияж, как на живую, визажисты постарались на славу. Даже синюшную опухлость вокруг глаз и рта убрали бесследно.

Она наклонила голову перед сидящим у изголовья гроба Мухраевым, одними углами губ улыбнулась Судейкину, нашла еще пару-тройку знакомых лиц, переглянулась с ними. Александра не знала, что в толпе тех, кто пришел отдать Цэцэг последний поклон, были и те, кто работал с ней в японском ресторанчике «Фудзи» на Малой Знаменской — ее подруги, девушки-гейши. Кое-кто из гейш сделал другую карьеру. Кто-то — так и остался в «Фудзи». Подмалеванная под японку черноволосая женщина положила к ногам Цэцэг, обутым в белые лаковые туфельки от Фенди, две огромных пушистых белых хризантемы.