Красная мадонна — страница 16 из 25

«Мама, а сколько времени затрачивали адепты, чтобы осуществить творение? Сколько лет проводили они, работая у горнила?»

Этот столь неуместный вопрос, заданный тобою, так меня удивил! Он был недостоин тебя! Месяцы работы, годы, десятилетия… быть может, и целая жизнь протекала, но их это не должно было тревожить. Спешка или корысть могли бесповоротно погубить замысел. Это ребяческое нетерпение, к счастью, больше с тех пор не мучило тебя.

Ты отделяла землю от огня, летучее от твердого, и делала это с такой виртуозностью! Ты разлагала, не разрушая. Свойства высших веществ, как и свойства низших ты равно обращала на пользу.

Сколько раз снилось мне, что ты поднимаешься с земли на небо, чтобы потом вновь спуститься ко мне, и странствуешь так, ликующая, свободная.

В подвале всегда лежал на полу никогда не зажигавшийся фонарь с приоткрытой заслонкой. Его погасший фитилек служил предупреждением тем людям, которые, работая, дают увлечь себя нетерпению, становятся переменчивыми, алчными или легковесными.

LXXVII

Ты с пользой для себя вкусила науки в раннем возрасте, но преждевременно, по мнению философов, артистов и адептов. Твоя настойчивость в учении и труды в подвале сделали тебя женщиной новых взглядов, существом, единственным в своем роде, и ты сформировалась так быстро! Великое ликование поселили эти победы в моей душе и наполнили ее счастьем и довольством.

«Да, мама».

Трудолюбиво, упорно выверяла ты истинность магистерия. Без моей помощи ты приняла посвящение через труды адептов — я могла быть при этом процессе лишь зрительницей, но сколь счастливой!

«Да, мама».

Бенжамен шел другим путем, так непохожим на твой. Музыка сразу принесла ему плоды, реальные и всем доступные. Иное дело ты — твой усердный труд был окружен молчанием. Бенжамен колесил по свету, ничем не стесненный в своей гордыне, пожиная лавры, в то время как ты, отказавшись от мирской суеты, добровольно жила затворницей, чтобы в полной мере осуществить замысел. Бенжамен забыл, какую роль сыграла я в его детстве; ты же была благой, честной и главное — признательной.

«Да, мама».

Как удручала меня пагубная переписка между Абеляром и Бенжаменом! Мне не хотелось просить Абеляра положить конец столь нездоровым отношениям. А ведь я могла бы даже потребовать этого и должна была так поступить. Тогда у нас все было бы по-другому. Самым бестактным образом Бенжамен влез исподтишка в нашу жизнь и вмешался в то, что его не касалось, — в твое будущее. Шевалье прочел письма и великодушно оправдал того, кто не заслуживал оправдания, не углубляясь в подробный анализ Бенжаменова сердца: в нем говорили горечь и вздорный нрав.

«Этот парень, Бенжамен, — подранок, он травмирован, это видно по его письмам, как будто ему душу ободрали заживо. Его мать — настоящая бл…, он это знает, а ты не отвечаешь на его письма. Он родился сыном неизвестного отца — и вот теперь проснулся круглым сиротой, второй раз лишившись матери».

LXXVIII

Сколько раз, читая твой тайный дневник, спрашивала я себя, не сходишь ли ты с ума на почве раздвоения личности, не идешь ли ты по этой каменистой почве прямиком к шизофрении. Я никогда ни словом не обмолвилась о твоей «Преисподней», чтобы не углублять трещину в твоем рассудке, расколотом на две противоположные натуры.

«Рок сделал меня мятежницей. — Я извращаю все мои чувства и становлюсь чудовищем. — Красота, благость, наука — какие гадкие слова, лишенные всякого смысла. — За каким углом неведомое примчится на всех парах? — Моя непокорная душа оскотинилась»

Как отрадно мне было смотреть на тебя, безмятежную, твердо стоящую на земле, — после чтения сбивающих с толку сентенций, которые ты сплевывала в твой тайный дневник, точно харкотину. Как дисциплинированно, как послушно трудилась ты у горнила! Через какие же поры в твоем ангельском, столь пленительном личике сочилась влага этих черных туч?

«У меня вши в голове. — Я сыплю их в скверах на мамаш и сопливых детишек».

Я видела деревья с надписями, которые ты вырезала ножом на коре, находя это занятие своевременным для усугубления твоих душевных смут.

«Смерть книгам! — Долой науку!» Как мало смысла было в твоих фразах — или как много в них содержалось недосказанного! Но никогда я не позволила себе ни единого порицания в адрес твоей «Преисподней».

«Я погрязла в мерзости. — Никто не понимает меня и никогда не поймет. — Я не есть я».

И все же, все же как блага ты была, несмотря ни на что! Ты работала у печи с такой взыскательной преданностью науке. Свою дисциплину и свое послушание выковала ты сама, чтобы открыть несметные чудеса, проникнув в непостижимые тайны. Ты стремилась к совершенству как к порожденному мечтой образу благодати.

LXXIX

Шевалье по-прежнему пропадал где-то ночами, ввязываясь во всевозможные приключения. Он возвращался, всегда не один, в предрассветные часы. Его прощания со спутниками затягивались, тишину вспарывали звуки ударов и пинков, брань.

Как заботливо с наступлением сумерек снаряжал его Абеляр для ночных загулов. Шевалье вел себя точно невеста, он распалялся, весь — ожидание, и сладко пел до тех пор, пока не покидал нас; его чаяния взрывались фейерверком, рисуя узор мечты.

«Надо веселиться! Нельзя жить, как Абеляр, на его вечно хмуром лице морщин больше, чем на сушеной сливе. А это заразно, известное дело. Мне нужно удостовериться, что мое тело живо».

Он уходил, расфуфыренный в пух и прах, с гордо поднятой головой, — и каким же помятым и поникшим возвращался!

Однажды Шевалье привел с собой какого-то артиллериста и уложил его в своей спальне. Всю ночь они задирали друг друга, хохотали, препирались. Утром вместе уселись завтракать в саду; покуда они пикировались, Абеляр намазывал им бутерброды. С каким любопытством наблюдала ты за этой сценой!

Едва солдат ушел, Шевалье вне себя стал на чем свет стоит распекать Абеляра:

«Ты нарочно это сделал! Испортил мне удовольствие из чистой ревности. Экая ты шельма. Не нравится тебе, что у меня такой дружок, признайся! Жалкий ты человечишко, и неблагодарный к тому же».

Абеляр закашлялся и поспешно поднес платок ко рту. Платок покраснел от крови.

«Мне осточертели эти твои знаменитые штучки, которыми ты козыряешь по любому поводу. Ах, какая мелодрама, спешите видеть, месье будет блевать кровью! Я ведь знаю, чего ты добиваешься, ну же, скажи — чтобы я чувствовал себя виноватым, а все вокруг говорили, что ты мученик. Нет уж, дудки, здесь только один человек имеет право выхаркивать свое сердце с потоками крови напоказ легковерному дурачью — это я!»

Абеляр, закрывшись броней своего горя, сдерживался изо всех сил, но не смог совладать с приступом тошноты, за которым последовало кровотечение.

LXXX

Я так и не узнала, каким образом могла попасть в газету твоя фотография, появившаяся на первой полосе. А сколько было в нелепом и сумбурном комментарии ляпсусов и неточностей! И каких унизительных для нас обеих! Не имея возможности подать достоверные факты, газетчики замешали свою стряпню на лжи. Они писали — чистый вымысел, — что ты согласилась сдать университетские экзамены и что ты поклонница Ницше, Лассаля и Каутского.

Столь же погрешив против истины, они сообщили, что ты выступишь с речью на Зимнем велодроме. Нас продолжала удручать нескончаемая череда бесцеремонных вторжений в нашу жизнь. Центр научных исследований связался с австрийцем Зигмундом Фрейдом, когда стало известно, что этот медик заинтересовался тобой.

Я наняла двух садовников и приказала им охранять дом и ни под каким видом никого не впускать. Как я боялась, что с тобой повторится печальная история, которую я и мой любимый отец пережили с Бенжаменом.

Абеляр тайком отвечал на письма, что писал ему профессор Г. Дж. Уэллс; по крупицам он выкладывал ему подробности нашей с тобой жизни. Как запросто он предал меня! Узнав, что я раскусила его, он подарил мне две римские монеты — надеялся золотом заплатить цену своего предательства.

«Я рад узнать, что вам наконец стало известно о письмах английского профессора Г. Дж. Уэллса — он писал мне несколько раз за последние недели. Должен признаться, что я ответил на все его вопросы о вашей дочери, ответил честно и корректно. Я сам хотел открыть вам этот маленький секрет. Позвольте мне сделать вам признание: все мои попытки узнать, кто вы такая на самом деле, потерпели неудачу. Они лишь доказали мою суетность. Вы для меня столь же незримы, сколь и таинственны».

Сквозь мглистую пелену своей пристрастности Абеляр все же провидел, что я намеренно скрываюсь, ибо живу в благости. Как нелегко мне было и теперь найти в ней прибежище, чтобы не почувствовать себя униженной его вероломством!

LXXXI

Как больно ранила мои глаза и мой рассудок одна претензия, записанная тобою в тайном дневнике!

«Я требую равноправия, юридического и сексуального».

Я так хотела бы иметь возможность расспросить тебя о том, что ты хотела этим сказать. Ты требовала равноправия как девочка — со взрослыми? Как человеческое существо — с Природой? О эти приступы безумия, подтачивавшие тебя в твоем одиночестве, — до чего же сокрушали они меня!

Несколько часов спустя, в подвале, ты растрогала меня, сказав голосом пай-девочки:

«Мама, зависти и несправедливости не погубить то скромное достояние, которое я накопила благодаря магистерию».

Ты изъяснялась с прямотой посвященных.

Как безошибочно выбирала ты слова! Как успешно облекала в них мысли!

«Я чту все знание, которым обладаю, как заслуженный дар природы».

И то правда, плод твоей работы у горнила был даром щедрейшим, но дарами были и пища, которую ты ела, и напитки, которые ты пила. Ты развивалась так правильно и так совершенно во всех отношениях, что каждый день преподносила мне словно чудесный сюрприз. Какая была в тебе необыкновенная мудрость! Подле меня ты выглядела радостной, то была радость глубокая и таинственная. И я вполне разделяла твое воодушевление, когда счастье достигало апогея в ладу и согласии.