– Идиот!.. – вскричал я наконец, но в эту минуту Кошфоре, который тем временем вышел из шалаша и встал рядом со мной, прервал меня:
– Извините меня, – весело сказал он, обращаясь к лейтенанту и указывая на меня пальцем, – но я нахожусь в недоумении. Как фамилия этого господина? Де Беро или де Барт?
– Я де Беро, – резко сказал я, не дожидаясь ответа лейтенанта.
– Из Парижа?
– Да, сударь, из Парижа.
– Вы, значит, не тот господин, который почтил мой скромный дом своим пребыванием?
– Нет, нет, именно он, – ответил лейтенант, ухмыляясь.
– Но я думал… мне сказали, что то был господин де Барт.
– Я также и де Барт, – нетерпеливо ответил я. – Что же из этого, сударь? Это фамилия моей матери. Я принял ее, когда явился сюда.
– Для того, чтобы… арестовать меня, если смею спросить?
– Да, – мрачно ответил я. – Для того, чтобы арестовать вас. Что же из этого?
– Ничего, – медленно ответил он, глядя на меня так пристально, что я не мог выдержать его взгляда, – но, только знай я это раньше, господин де Беро, я еще подумал бы, сдаться ли вам.
Лейтенант засмеялся. Мои щеки вспыхнули, но я сделал вид, что мне это нипочем, и снова повернулся к лейтенанту.
– Ну, сударь, – сказал я, – довольны вы теперь?
– Вовсе нет, – ответил он. – Я не уверен, что вы не прорепетировали этой сцены двадцать раз, прежде чем разыграть ее передо мной. Что мне остается, это – скомандовать: шагом марш, назад по квартирам.
Я вынужден был сыграть на последнюю карту, хотя мне и очень не хотелось этого.
– Ну нет еще, – сказал я. – У меня есть предписание.
– Покажите его! – недоверчиво сказал он.
– Неужели вы думаете, что я стану носить его с собою? – с презрением ответил я. – Неужели вы думаете, что, явившись сюда один, а не во главе пятидесяти драгунов, я стану носить в своем кармане бумагу с печатью кардинала для того, чтобы всякий лакей мог отнять ее у меня? Но я все-таки покажу вам ее. Где мой человек?
Едва я произнес эти слова, как мой слуга всунул мне в руки бумагу. Я медленно развернул ее, бросил на нее взгляд и среди удивленного молчания подал ее лейтенанту. На мгновение он не мог прийти в себя от изумления. Затем, все еще не доверяя мне, он велел сержанту подать фонарь и при свете его начал читать документ.
– Тьфу! – воскликнул он, дочитав до конца. – Я вижу!
И он стал читать вслух:
«Сим уполномочиваю Жиля де Беро разыскать, задержать, арестовать и отдать в руки начальника Бастилии Генриха де Кошфоре, для каковой цели ему, де Беро, предоставляется совершать все действия и принимать все меры, какие окажутся необходимыми.
Кардинал Ришелье».
Когда он закончил, прочитав подпись с особенным ударением, кто-то тихо произнес: «Да здравствует король!» – и на мгновение воцарилось молчание. Сержант опустил фонарь.
– Довольно вам? – хриплым голосом спросил я, оглядываясь вокруг.
Лейтенант слегка поклонился.
– Совершенно, – ответил он. – Я должен вновь попросить у вас извинения, сударь. Я нахожу, что мои первоначальные впечатления были справедливы. Сержант, отдай этому господину его документ.
И, грубо повернувшись ко мне спиной, он швырнул бумагу сержанту, который, ухмыляясь, подал ее мне.
Я знал, что этот шут гороховый не станет драться, притом же он был среди своих солдат, и мне ничего не оставалось, как проглотить оскорбление. Я спрятал бумагу за пазуху, стараясь принять равнодушный вид, а лейтенант тем временем резким голосом отдал команду.
Драгуны, стоявшие на краю откоса, начали строиться, а те, что спрыгнули вниз, стали взбираться наверх.
Когда группа солдат позади лейтенанта поредела, я увидел среди нее белое платье, и тотчас с неожиданностью, которая подействовала на меня хуже пощечины, мадемуазель приблизилась ко мне. Ее голова была повязана шалью, так что мне сначала не было видно ее лица. В этот миг я забыл о присутствии ее брата, стоявшего рядом со мною, – я забыл все на свете и, больше по привычке и инстинктивно, чем по сознательному побуждению, сделал шаг навстречу ей, хотя язык мой прилип к гортани, и я весь дрожал.
Но она поспешно отступила от меня, с видом такой ненависти, такого непреодолимого отвращения, что я тотчас остановился как вкопанный, словно получив от нее удар.
– Не смейте прикасаться ко мне! – прошипела она, и не так эти слова, как ее вид, с которым она подобрала свою юбки, заставил меня отступить на самый дальний конец котловины. Стиснув зубы, я остановился здесь, между тем как мадемуазель, рыдая без слез, повисла на шее брата.
Глава 12. Дорога в Париж
Маршал Бассомпьер, из всех известных мне людей обладавший наибольшей опытностью, помнится мне, говаривал, что не опасности, а мелкие неудобства испытывают человека и показывают его в надлежащем свете и что наихудшие мучения в жизни причиняют не шипы, а смятые розовые лепестки.
Я склонен считать его правым, потому что, помню, когда на другой день после ареста я вышел из своей комнаты и нашел залу, гостиную и другие парадные комнаты пустыми, а стол не накрытым и когда, таким образом, я воочию убедился, какие чувства питают ко мне обитатели дома, я ощутил такое же острое страдание, как и накануне ночью, когда мне пришлось стать лицом к лицу с открытым гневом и презрением. Я стоял посреди пустой, безмолвной комнаты и смотрел на давно знакомые предметы с чувством отчаяния, тоски и утраты, которых сам не мог себе объяснить.
Утро было серое и облачное; шел дождь. Розовые кусты в саду колыхались во все стороны под напором пронизывающего ветра, а в комнату, туда, где еще так недавно играли солнечные лучи, затекали струи дождя и пачкали доски. Внутренняя дверь хлопала и скрипела на своих петлях. Я думал о недавних днях, когда мы обедали здесь и вдыхали благоухание цветов, – и, полный отчаяния, выбежал в зал.
Здесь также не было никаких признаков жизни, словно все – и хозяева, и прислуга – оставили дом. На очаге, возле которого мадемуазель открыла мне роковую тайну, лежал серый холодный пепел, – наилучшая эмблема для совершившейся здесь перемены – и водяные капли, скатываясь по трубе, время от времени падали на очаг. Парадная дверь стояла открытой, словно теперь в доме нечего было стеречь. Единственным живым существом была гончая собака, которая беспокойно выла и то поглядывала на холодный очаг, то снова ложилась, настораживая уши. В углу шуршали листья, загнанные сюда ветром.
С грустью вышел я в сад и стал бродить по дорожкам, глядя на мокрые деревья и вспоминая прошлое, пока не наткнулся на каменную скамью. На ней, у самой стены, стоял кувшин, почти наполненный сухими листьями. Я подумал о том, как много случилось с тех пор, как мадемуазель поставила его тут, и фонарь сержанта открыл его мне. Я глубоко вздохнул и вернулся назад в гостиную.
Здесь я увидел женщину, которая стояла на коленях, спиной ко мне, и разводила огонь. Я невольно подумал о том, что она скажет, когда увидит меня, и как она будет себя вести. Она действительно тотчас обернулась, и я отскочил назад с глухим восклицанием испуга: передо мною была госпожа де Кошфоре!
Она была одета просто, и ее нежное лицо похудело и побледнело от слез, но истощила ли прошлая ночь весь запас ее горя и осушила ли источник ее слез, или какое-нибудь великое решение придало ей временное спокойствие, только она вполне владела собой. Она лишь содрогнулась, встретив мой взгляд, и прищурилась, словно неожиданно увидела перед собою яркий свет. Но это было все, что я мог в ней заметить. Тотчас она опять повернулась ко мне спиной и, не промолвив ни слова, принялась за свое дело.
– Сударыня, сударыня! – воскликнул я с безумием отчаяния. – Что это значит?
– Слуги не хотят делать этого, – ответила она тихим, но твердым голосом. – Вы все-таки наш гость, сударь.
– Но я не могу допустить этого! – вскричал я. – Госпожа де Кошфоре, я не…
– Тише, пожалуйста, – сказала она. – Тише! Вы беспокоите меня.
При этих словах огонь ярко запылал. Де Кошфоре поднялась с места и, все еще следя взором за огнем, вышла из комнаты, оставив меня совершенно растерянного среди комнаты. Но через минуту я снова услышал ее шаги по коридору, и она вошла, неся в руках поднос с вином, мясом и хлебом.
Поставив его на стол, она с тем же бледным лицом и неподвижными глазами, готовыми каждую секунду затуманиться слезами, начала накрывать стол. Стаканы звенели у нее, сталкиваясь с тарелками, нож и вилка падали из рук. Я же стоял рядом, дрожа и претерпевая странную, но нестерпимую пытку.
Затем она знаком пригласила меня сесть, а сама отошла прочь и остановилась в дверях, выходивших в сад. Я повиновался. Я сел, но, хотя ничего не ел с прошлого утра, не мог проглотить ни кусочка.
Она вдруг обернулась и подошла ко мне.
– Вы ничего не едите, – сказала она.
Я бросил нож и порывисто вскочил с места.
– Бог мой! – вскричал я. – Неужели, сударыня, вы думаете, что у меня нет сердца?
В тот же миг я понял, что наделал, какую глупость совершил. Едва я вымолвил это, как она очутилась передо мною на коленях и, обнимая мои ноги, прижимаясь своими мокрыми щеками к моей грубой обуви, молила меня о пощаде, молила меня о его жизни, жизни, жизни! О, это было ужасно! Ужасно было слышать ее захлебывающийся голос, видеть ее светлые волосы, ниспадавшие на мои покрытые грязью сапоги, замечать, как ее гибкие формы подергивались судорожными рыданиями, сознавать, что эта женщина, женщина благородного происхождения, унижается передо мною.
– О сударыня, сударыня! – с мукой вскричал я. – Прошу вас, встаньте. Встаньте, или я уйду отсюда!
– Пощадите его! Пощадите его! – простонала она. – Что сделал он вам, что вы взялись преследовать его? Что сделал он вам, что вы решились погубить нас? О пощадите, пощадите! Отпустите его, и он уедет молиться за вас, я и моя сестра будем молиться за вас каждое утро и каждую ночь до конца наших дней.
Я ужасно боялся, чтобы кто-нибудь не вошел и не увидел ее, распростертую на полу. Я нагнулся и старался поднять ее. Но она приникла еще ниже и коснулась своими нежными руками зубцов моих шпор. Я не осмеливался пошевельнуться. Наконец я принял последнее решение.