Красная роса — страница 23 из 76

Спартака бабуся любила какой-то безумной любовью, больше всего на свете, больше, чем родную дочь, но любила молча, ни единым словом того не высказывая, никогда его не ласкала, но никогда и не ругала. Разве что глаза бабушкины были неспособны скрыть чрезмерную любовь к осиротевшему внуку. И, как ни странно, Спартак, не ведая о том, подсознательно, интуитивно воспринял бабушкину и любовь, и заботу, платил ей такой же любовью, малышом ласкался к ней, как котенок, а взрослым просто выполнял каждое ее приказание, угадывая по взгляду любое желание бабушки.

Нет, не каких-нибудь невзгод в жизни Спартака побаивалась бабка — она не могла себе представить разлуку с ним. Поэтому с похорон Марины Ткачик вернулась разбитая, совсем больная. До смерти напугал ее своим разговором кум Софрон. Когда началась война, баба Платонида иногда даже думала: может, и самой податься куда-нибудь подальше, лишь бы к своим людям, не оставаться здесь с ребенком, ведь говорят же знающие люди, что супостат сильнющий и обязательно придет, не обойдет Калинов.

Не обошел… Если уж и кум Софрон не смог отвертеться, вынужден нехотя идти на службу, что же будет со Спартачком? Дитя же еще, а силой бог не обделил, сама видела, как боролся с такими верзилами, что и быку рога свернут, а он их клал запросто на лопатки… И в самом деле, разве эти пришельцы будут считаться с тем, что дитя несовершеннолетнее, как пить дать вывезут к себе, вестимо же, не на гулянку, а поставят на тяжелые работы и будет ворочать, пока не увянет, не сломается ее колосочек…

Прикинула баба Платонида то да се, да и придумала спасительный план, так как принадлежала к роду Вовка, а род этот всегда был очень цепкий и жизнелюбивый, не склонялся никогда и ни перед какими бурями и грозами. Сразу же вспомнилась ей Евдокия Руслановна. Хотя фамилия Вовкодав была приобретена той в замужестве, но характером выдалась тверже, чем Платонида. Недалекой соседкой была Вовкодавиха и, невзирая на то что считалась в районе самой первой женщиной, простой бабы-соседки не то что не избегала, а водила с ней дружбу. Не встречались больше Платониде в жизни женщины такие, как Евдокия. Говорят, лучше всех тот человек, который для ближнего последнюю рубашку не пожалеет, если у него попросить. У Евдокии ничего просить не надо было. Эта словно сквозь землю видела: как только у Платониды возникнут какие хлопоты — она уже тут как тут, поможет, рассудит, первая, без приглашения, явится, сама не съест, а с соседкой поделится.

Дней пять назад, когда возвращались из больницы от Марины Ткачик, метавшейся в огне с тяжелой раной, снова заговорили с Евдокией о немцах, Платонида сказала: «Бегите, Руслановна». — «Бежать? — удивилась та. — А кто же их отсюда выгонять будет? Как же наши люди жить будут? Без нас, коммунистов?» Платонида промолчала, а потом высказала то, что жило в душе: «А мы разве не те же коммунисты? Разве наши сердца смогут к чужому духу склониться?» Евдокия остановилась, тепло взглянула Платониде в глаза и сказала: «Я знала, Платонида, что вы хорошая женщина, но о том, что вы мудрый человек, узнала только сейчас». Платонида смутилась и обрадовалась в душе и одновременно не восприняла высоких слов соседки. «Какая уж есть», — сурово стиснула губы.

Теперь соседка пребывала где-то далеко, найти ее было, наверное, невозможно, и все-таки в руках имелась тоненькая-тоненькая ниточка.

Посадила бабушка Платонида внука перед собой да и начала его наставлять, поучать, как дальше жить.

— Послушайся меня, дитя мое. Никогда тебе не говорила, что ты для меня все равно что душа в теле, слова излишни, если бы ты не почувствовал этого, если бы они говорились лишь бы говорить. Боялась, как смерти, разлуки с тобой, а теперь настало такое время, что вынуждена сама тебя отрывать от сердца…

Она рассказала о разговоре с Софроном Чалапко, выразила надежду, что беда упала на людские головы не навечно, и предложила хлопцу идти в лесную сторожку, к бабушке Присе и деду Гаврилу, там, в пустоши на полном безлюдье, пока еще можно спастись от неволи, ведь пришел чужак не на прогулку.

А Спартак окаменело сидел, боялся высказать свою радость. Не признался, что и сам вынашивал мысль о разлуке с бабушкой, что именно поэтому попросил Ткачика ждать его под вечер. Думал, бабушка и слушать не захочет, а она оказалась бабушкой на уровне, вполне сознательной.

— Не побоишься, дитя? Не один там будешь… Килинка с тобой пойдет, станешь ей защитником, потому что хоть и оглашенная, а девчонка как-никак, да и родня тебе, тоже сирота, кто за нее заступится…

Чуть не подпрыгнул к потолку Спартак Рыдаев. Он тоже подумал, что и Карменке не с руки оставаться в Калинове, не приведет к добру ее служба в больнице, только не знал, как об этом сказать бабе Параске.

— Приська с Гаврилом приютят, голодными не будете, может быть, и дело какое найдется, лес теперь будет пустой… А когда придете к бабе Приське, не забудьте сказать: привет, мол, двоюродной сестре. А Приська уж догадается, кому там и что передать, да и о вас с Килиночкой позаботится… позаботятся люди добрые.

До самого вечера Спартак Рыдаев собирался в дорогу, а в сумерках побежал к Ярчукам за Кармен. Встретил девушку на улице.

— Ты передумала? — спросил разочарованно, увидев, что та оделась, как на обычную прогулку.

Кармен просияла улыбкой, отчего ее круглое веселое личико и вовсе округлилось, шутливо взлохматила густые волосы Спартака.

— Может быть, нужно было карету нанять для моих сундуков?

Спартак, хотя и выглядел уже взрослым, в душе все же оставался подростком, поэтому, как и любой подросток, не умел хитрить, а тем более заглянуть вперед.

— А как же без одежды? Может, придется и долго…

— Не беспокойся…

Не беспокоиться, значит, не беспокоиться. Спартак и сам умел довольствоваться малым, заговорил об этом только потому, что догадывался: в Калинов им, судя по всему, возвращаться придется не скоро.

Теперь уже обеспокоился другим, более важным. С какими вестями придут они к Ваньку Ткачику? Ведь будет же интересоваться тем, что делается в поселке. Рассказать было о чем, хотя они не знали многого.

— Так никто и не знает, что случилось с Качуренко? — размышлял Спартак, обращаясь к Кармен.

— Хотелось бы знать, — вздохнула она. — Но не так это просто… Встретим Ткачика, может быть, он что посоветует.

Спартак хмыкнул.

— А что он может советовать? Сам должен прислушиваться к нашим словам…

Кармен снова взлохматила ласковой рукой волосы парня:

— Не зазнавайся!

— Почему я не должен зазнаваться! Не он меня, а я его спрятал в кустах…

— По-твоему, он так беспомощен? Думаешь, он безоружен?

Спартаку все стало ясно. Ткачик, застигнутый врагами врасплох, не просто спасался. Он шел на борьбу, за плечами у него винтовка была, а на поясе висели гранаты.

— Значит, он… он в пар… тизанах? — спохватился Спартак.

Кармен дернула его за рукав:

— Тише, парень!

И вовремя это сделала, так как из-за угла последнего сарая, за которым уже начинался больничный парк, неожиданно появился немецкий солдат. Уже наступали вечерние сумерки, и на лицо солдата падали тени, русые волосы, прижатые пилоткой, закрывали почти весь лоб, трудно было определить, в каком настроении пребывал немец и чего можно ожидать от этой встречи.

Спартак сразу же прикипел глазами к невиданному до сих пор оружию, висевшему на плече солдата. Это был немецкий автомат с рожком, начиненным тремя десятками патронов, с металлическим прикладом.

«Мне бы такую штучку», — подумал Спартак.

Произошло самое худшее. Встречный солдат, как знакомых, приветствовал их громким возгласом, энергично махал рукой, звал: «Ком, ком!» У обоих ослабли ноги, и они невольно остановились…

Ганс Рандольф торжествовал. Сама судьба так быстро, так услужливо послала ему этого смазливого кнабе со стройной медхен, юную, сильную пару.

Только один день пробыл Ганс Рандольф в Калинове, а уже успел и освоиться, и обжиться, и загрустить по родному дому. Что ни говори, а какой-то достойный сожаления Калинов — это тебе не Лейпциг. Калинов… полсотни, может, сотня деревянных или же сложенных из плохо выжженного кирпича хижин — разве же их назовешь домами! — и каждая обнесена штакетником, штакетники не стандартны, местами вообще не ограда, а черт знает что, какое-то сплетение из лозы. Единственное, что утешило и даже взволновало его поэтическую натуру, украинские георгины и мальвы. Из-за каждой ограды — дощатой, штакетной, лозяной, жердяной, проволочной — выглядывали георгины: бурячковые, белые, розовые, желтые, синеватые, округлые, распушенные, ежеподобные, похожие на лотос, — каких только не было этих некоронованных принцесс в цветочном царстве! Мальвы — высокие, чуть не до неба, и низкие, кустоватые, с красными, розовыми, белыми и даже черными колокольчиками — так и вызванивали целый день, так и удивляли каждого прохожего, сопровождали своей музыкой. Мальвы примирили Ганса Рандольфа с калиновской действительностью. Ничего, думал он, скоро война закончится и его снова будет приветствовать родной Лейпциг, встретит как победителя, и Ганс вернется к неприметному, но любимому делу. Начинать и заканчивать войны, выигрывать и проигрывать их, присоединять к своим землям новые пространства или же терять собственные — это дело не Ганса, для этого испокон веков существуют маркграфы, кайзеры, фюреры, им виднее, что и как делать в безграничном мире, а мир Ганса Рандольфа невелик — неустанная печатная машина, которая ежеминутно выбрасывает испещренные буквами листы, предназначенные для чтения. Правда, Ганс не считал целесообразным вникать в содержание печатанья, выходящего из его машины. Лучше не вчитываться в то, что делается неизвестно для кого, — одни печатают, другие сжигают напечатанное на площадях. Ганс печатает, а Курт Вебер читает, пока за это чтение не поведут его в концлагерь и не закроют за ним глухую дверь.

Ганс Рандольф привыкал к Калинову, во всяком случае, здесь было лучше, чем где-то там, на передовой, и все же в глубине его души жил непокой. Молниеносная, легкая война, туристический поход, развлечение для избранных, все, что ему и его камрадам неустанно вдалбливал ефрейтор Гуго Кальт, сначала и в самом деле показалось таким. Смело шагай по чужой земле, маршируй уверенно и гордо, воинственно выпячивай живот — все здешнее дрожит перед тобой, лозяные ограды бессильны оказывать сопротивление гусеницам танков, георгины и мальвы покорно ложатся под ноги, а встречные аборигены, попавшись на глаза, замирают на месте. Вот так, как эти двое, очень и очень далекие от нордической расы, кнабе и медхен. Хотя в ней, кажется, до черта именно того, что французы называют шармом… Но в глазах аборигенов таилось что-то непонятное, страшное…