— Гаврило — не такой простак… — проворчал Спартак.
Серая кочка не подавала признаков жизни.
— Он не умер с перепугу?
Спартак пожал плечами, окликнул пленного:
— Эй, камрад? Ферштейн зи русиш?
— Никс ферштейн, — зашевелилась серая кочка.
— Жаль, — вздохнул Спартак. И чтобы доказать, что сам знает чужой язык, поинтересовался:
— Ир наме унд форнаме?
— Ганс! Ганс Рандольф! — радостно доложила серая кочка и снова зашевелилась.
— Хипленг! — сурово приказал Спартак, лежи, дескать, если спрашивают твое имя, это еще не значит, что тебе позволено и панибратствовать. Серая кочка покорно замерла, покрывалась мельчайшими капельками росы, густо сеявшейся из молочной ночи.
Спартак, одетый легко — бабка кричала: надень кожух, — уже жалел, что не послушался старших. Натягивал на покрасневшие руки коротенькие рукавчики, зябко горбился. Кармен, наряженная в теплую, отороченную плисом по краям коротайку и в шерстяную кофту, блаженствовала в тепле, даже спина взмокла, поэтому не сразу заметила хлопоты Спартака, а догадавшись, что тот дрожит, спросила:
— Замерз, дружок? — И дальше въедливо: — Надо было на девчат не надеяться, не согреют…
Спартак лениво ответил:
— Не очень-то разглагольствуй, а то бока намну…
— А пленник твой деру даст…
— Не даст… Уже прижился…
Так они разговаривали лишь бы о чем, а пленник внимательно прислушивался к каждому слову, ничего не мог понять, сливались для него все чужие слова в одно.
Из молочной непроглядности снова донеслось петушиное кукареканье, на ближней сосне пискнуло что-то живое, то ли зверек, то ли птица, видимо, какой-то из лесных обитателей уже откликнулся на зов дня. Затем послышался собачий лай.
— Теткин Жучок, — уверенно сказала Кармен.
— Тише! — прикрикнул Спартак. Он ловил ухом, с какой именно стороны долетал этот лай. — Подъем! — решительно скомандовал и встал первым. Серая кочка сразу же ожила. Ганс без перевода понял приказ.
В лесной сторожке, еще не зная про гостей, пробужденные голосом Жучка насторожились.
— Кого-то уже несет, — недовольно проворчал Гаврило, натягивая штаны.
— Наверное, кто-то из хлопцев, — зевнула Приська.
— Не в ту сторону Жучок лает…
Опытный, всезнающий и всевидящий Гаврило знал, с какой стороны могут подходить «хлопцы», а с какой кто-нибудь посторонний. Жучок предупреждал — идут не с той стороны.
— Может быть, заблудились, взгляни-ка, что за окном, дубов не видно.
Гаврило видел, какое молоко за окном, допускал, что «хлопцы» могли и заблудиться, но знал и другое: сейчас только смотри да смотри…
Уже одевшись, взялся за крючок, задержался на минутку:
— А может быть, это… может быть, Прися, подадимся, пока не поздно, куда…
Тетка Прися с шумом спрыгнула с кровати, даже пол зашатался под нею, — была из Вовчьей породы, — с упреком взглянула на мужа, фигура которого еле виднелась в предрассветном мраке.
— Боишься?
— Да что ты! — возмутился Гаврило. — Не обо мне речь. За тебя тревожусь — что ни говори, а баба…
— Сама знаю, кто я, а ты не забыл, для чего здесь посажен?
— Да оно так. Думалось, что, может быть, и не дойдут…
— Думалось-думалось… Иди вот и рассмотри, кого там несет… Время теперь такое, что всего можно ожидать…
— Да иду же…
— Ну и иди, а то разговорился… бабу пожалел… Раньше не жалел, а тут разжалобился… утешитель…
Только на широком, захламленном дворе, огороженном тщательно отесанными сосновыми жердями, прибитыми к дубовым столбам в два ряда, окруженный своими конвоирами и одетыми в какие-то несуразные одежды стариком со старухой, оглушенный лаем вертлявого Жучка, который сразу же почувствовал в нем смертельного врага, наскакивал с разных сторон, хотя его никто и не натравливал, Ганс Рандольф окончательно понял, что все, что с ним произошло, было не сном, а самой ужасающей действительностью. И убедила его в этом старуха, похожая на какое-то странное существо. На ней были огромные растоптанные сапоги, сшитые из старой киреи, простроченные по бокам рыжими нитками так, что казалось, эти сапоги, были созданы из густого нитяного плетения; сборчатая полотняная юбка, окрашенная ольховым соком и сшитая из десяти кусков, покрытая старой клетчатой поневой, приданым покойной матери; могучую округлую грудь и живот прикрывал рабочий передник; на голове, поверх очипка — носила его, как и каждая порядочная молодица, до преклонного возраста, так как вовсе не считала себя старухой, — торчал рожок-треугольник, образованный старым платком, который, по мнению Гаврила, нисколечко не старил его подругу.
— Го! А это что за чучело такое? — спросила тетка Приська после того, как поздоровалась с племянницей и внуком. — Где это раздобыли такого долговязого? Не немец ли?
Ганс видел, что речь шла о нем, и понимал, что эта аборигенка дивится его жалкому виду: штаны не хотели держаться на веревочке, сползли чуть ли не до коленей и норовили опозорить своего хозяина.
— В зубах держит?.. — не переставала удивляться тетка, а дядька Гаврило тем временем не штанами Ганса интересовался, а настороженно косил на лес, бдительным глазом пробуя заглянуть за молочный занавес, расспрашивал Спартака:
— Следом не идут? Вас кто-нибудь видел?
Тетка Приська, услышав этот вопрос, присоединилась к Гаврилу:
— На какого черта вы притащили сюда эту нечистую силу? Где вы взяли его, окаянного?
Спартак объяснил, что пленный немец является самым удобным способом для транспортировки поклажи. Тетка уж было и рот раскрыла, чтобы высказать свое отношение к такого рода затеям, но Кармен ее опередила, сказала, что Спартачок совершил подвиг — взял в плен немца, который мог арестовать их самих.
— Вот тебе и Партачок! — довольно сузила и без того узкие, по-монгольски раскосые глаза тетка. А я все думала — дитя.
Когда же услышала, что сестра Платонида велела в первую очередь передать привет какой-то двоюродной тетке, так и пронзила глазом Гаврилу.
— А я же тебе говорила… Беги немедленно, зови Явдоху.
Гаврило закашлялся, быстро принялся сворачивать цигарку из такой крепкой и вонючей махры, что ее слышно было в лесу за километр, а сам все посматривал в ту сторону, откуда родственники притащили на подворье пленного.
Затем кивнул головой.
— Да придется, придется… Если не перебежали в другое урочище, они же теперь… они же того… на заячьем положении.
Идти на розыски ему не пришлось. Уже совсем рассвело, бело-молочный туман стал похожим на разведенную сыворотку, и из нее явилась знакомая фигура Саввы Дмитровича Витрогона, который для Гаврила и Приси и поныне был самым высоким начальством.
Спустя какой-то час великий знаток истории древнего мира, интерпретатор всеобщей истории человечества Гай Юлий Цезарь, а проще калиновский учитель Лан, старательно добывая из памяти все слова и фразы немецкого языка, который он в свое время изучал, придирчиво выспрашивал у обескураженного и оторопевшего Ганса военные тайны. Расспросили его о вчерашней операции Кальта в лесу, узнали, что их партизанская база уже разрушена, а выдал ее сам шеф Калинова.
— Неужели Качуренко? — даже задохнулся Нил Силович Трутень.
— Вранье! Провокация! — рассвирепел Агафон Кириллович Жежеря.
— Переспросите еще раз, — сурово насупив широченные брови, приказал прокурор Голова и многозначительно переглянулся с судьей.
Переспрашивали, уточняли, допрашивали перекрестно — получилось одно: нежданных гостей при вступлении их в поселок встретил именно шеф этого же поселка. И именно ефрейтор Кальт официально сообщил солдатам, что шеф района, представитель самой высокой власти, добровольно сдался завоевателям и начал им помогать.
— А мы здесь ждем! — сурово пробасил после глухой паузы Исидор Зотович Голова, слова его прозвучали как самое суровое обвинение Качуренко.
Откликнулся Роман Яремович Белоненко. Его голос в утренней тишине прозвучал незнакомо, по-новому, с командирскими нотками. Комиссар принимал на себя всю полноту командования.
— Усилить охрану, организовать патрулирование. Мы с товарищем Кобозевым идем в разведку, узнаем, в каком состоянии наши базы. Старшим в лагере остается товарищ Витрогон.
— А может быть, Витрогон лучше бы… Он дорогу в лесу знает.
— Дорогу покажет Гаврило. Витрогон, если что, выведет группу в надежное место.
Когда уже разведчики вышли из лагеря, Кобозев спросил:
— А с этим как? С пленником?
— Судить будем…
Вскоре над Гансом Рандольфом начался народный суд.
XX
В кабинет Цвибля неслышно вплыла секретарша, нежно проворковала:
— Цу миттаг эссен.
Ортскомендант Цвибль, не раздумывая, поднялся, направился к двери, за ним, почтительно склоняясь, пошел Кальт, и только Петер Хаптер не сдвинулся с места. Может, не привык так рано обедать, а может быть, еще и не заработал еду. Скорей всего, так и было, потому что Цвибль, выходя, что-то ему пробормотал, он послушно кивнул головой.
Они остались в комнате втроем. Переводчик перешел за стол, но садиться в комендантское кресло не посмел, замер на стульчике сбоку, оперся локтем на угол массивного стола.
Павло Лысак провожал коменданта из кабинета стоя.
— Прошу садиться, — сухо приказал переводчик.
Хаптер не торопился. Внимательно осмотрел собственные ногти, осторожно отодвинул от края стола какие-то бумаги, посмотрел на окна, тоскливо покачал головой:
— Осень.
Проговорил таким голосом, словно единственной неприятностью было то, что в Калинов пришла осень.
Павло Лысак тоже смотрел в окно, отметил, что осень в самом деле пришла на калиновские улицы, но это его нисколечко не волновало, чувствовал себя одиноко всегда, какое бы время года ни царило в природе. Что же касается Андрея Гавриловича, то ему было все равно. Для него все времена года потеряли свои краски. Для него все кончилось. Тело еще жило, страдало, мозг жил своей жизнью, но из всех чувств, доступных ему, осталось страдание, болезненное ожидание конца.