Красная роса — страница 35 из 76

— Найдем, разберемся, — самоуверенно, как мастер своего дела, прогудел фон Тюге. — Заложников взяли?

Ни Кальт, ни Цвибль не поняли сути вопроса, а когда взяли в толк, начали оправдываться: ведь неизвестна причина исчезновения солдата, может быть, нет и необходимости…

— Необходимость есть всегда, — сурово поучал фон Тюге. — Надлежащее количество заложников всегда должно быть под рукой. Фюрер приказал лично: «Первое: любой случай неповиновения или сопротивления немецкой оккупационной власти, независимо от обстоятельств, следует расценивать как проявление коварства коммунистов, и второе: в зародыше душить подобные коварства, сразу же принимать самые решительные меры для утверждения авторитета оккупационной власти и предупреждения дальнейшего развития нежелательных действий. Следует знать: на оккупированных землях надо вселять в жителей страх, а для этого надо прибегать к жестокости. За жизнь одного немецкого солдата, как правило, должны быть подвергнуты смертной казни не менее пятидесяти — сотни коммунистов…»

И Цвибль и Кальт в знак согласия кивали головами.

— Берем на учет коммунистов, евреев, — докладывал комендант.

— Не учет нужен, нужны они лично…

В комнату вошла секретарша Цвибля с подносом в руках. На прихваченном из Берлина подносе красовалась бутылка коньяка, звенели рюмки и дымились чашечки кофе.

Фон Тюге так и прильнул взглядом к пепельного цвета волосам Гретхен.

— Мой делопроизводитель, — познакомил Цвибль, — Гретхен Блау.

Фон Тюге шумно встал со стула, прищелкнул каблуками, по-светски поклонившись, выпрямился:

— Штурмбаннфюрер Рудо фон Тюге. Очень, очень рад.

Гретхен, поставив на стол поднос, смело протянула руку, а фон Тюге галантно ее поцеловал, как это и должен был сделать потомок «фонов» и вместе с тем несколько сдержанно, как это должен был сделать уже штурмбаннфюрер.

Место для Гретхен освободил Кальт, фон Тюге вдруг крикнул:

— Курт!

В тот же миг раскрылась дверь, и на пороге, как из-под земли, вырос востроносый вестовой, длинный и тонкий, вымученный и бледный, как росток картофеля, проросший в темном погребе.

Ни слова не сказал штурмбаннфюрер, никто не заметил, как он кивнул, и Курт, вскрикнув «Яволь!», закрыл дверь.

Выпив рюмку за прекрасную Гретхен, фон Тюге вернулся к калиновским делам. Теперь его больше всего интересовал председатель райисполкома и его водитель.

Ефрейтор Кальт, сидевший как на иголках, попросил разрешения выйти. Цвибль, покосившись на фон Тюге, разрешил:

— Идите и устройте господину штурмбаннфюреру жилье.

— О, не беспокойтесь, гауптман, — гость скривил рот, — мои молодцы такие вещи устраивают быстро и хорошо.

Кальт, оказавшись за порогом, прежде всего достал из кармана платок, чтобы вытереть вспотевшую от волнения шею. Уже в коридоре разминулся с медхен — копией Гретхен Цвибля, даже остановился от удивления: кажется, та не выходила из комнаты…

— Мой… так сказать… делопроизводитель, — познакомил штурмбаннфюрер хозяев с прибывшей и смешливым глазом ловил взгляд Гретхен Цвибля.

Попивая шнапс и кофе, Цвибль информировал прибывшего о калиновских делах, фон Тюге слушал, а сам все ловил взгляд Гретхен Цвибля, та тайком, воровски постреливала маслеными глазками ему в ответ. Не дослушав коменданта, штурмбаннфюрер ни с того ни с сего заявил:

— Гауптман! А не поменяться ли нам нашими Гретхен? Гретхен на Гретхен?..

Обе Гретхен расцвели, Цвибль растерянно хмыкнул, он не мог понять шутки, недоступной его простой натуре.

— Ничто не ссорит настоящих мужчин так, как женщина. И ничто так не объединяет в братании настоящих солдат, как женщина. Ну, как, гауптман?

И расхохотался.

Цвиблю хотелось закрыть обеими руками уши, но он улыбался. Обе Гретхен весело смеялись.

— А ваш пленник… этот, шеф партизан, должен выдать всех до одного…

— Такой не выдаст… — пессимистично прозвучал голос Цвибля.

Наступал вечер. Приближалась ночь. Самая ужасная, самая трагическая ночь в жизни Андрея Качуренко.

XXV

Люди чувствовали себя так, словно, не сговариваясь, сделали что-то некрасивое и теперь боялись взглянуть друг другу в глаза. Разбрелись поодиночке, думали.

У каждого на душе было скверно, — присудили человека к смертной казни, присудили врага, и ни у кого не поднимается рука его казнить. Что это? Недостаток ненависти? Непривычка? Брезгливость? Трусость?

Наверное, все, вместе взятое. Они были уже партизанами, но все еще оставались мирными и мягкосердечными калиновчанами.

Из лесной чащи выплыла фигура лесника Гаврилы, за ним Белоненко и Кобозев вышли на поляну.

Вслед за ними плелся Ванько Ткачик. Хотя и был самым молодым, должен был бежать впереди всех, а он еле брел, ослабевший, измученный, голодный, оборванный и… счастливый. Счастливый не внешним, а внутренним счастьем, тем, которое не всегда на виду у людей. Уже потерял было надежду встретиться со своими, в одиночку, как медведь-шатун, блуждал по лесу, присматривался к следам, прислушивался к каждому шороху, вкрадчиво переходил от массива к массиву, пригибаясь, перебегал поляны, опасаясь попасть кому-нибудь на глаза.

А все-таки попался…

Возвращаясь в лагерь от ограбленных и разрушенных землянок и складов, Белоненко с Кобозевым присели на опушке, прижались спинами к дубу, один с одной стороны, а другой — с противоположной, чтобы все видеть и слышать, закурили по цигарке. Прислушались к шелесту листьев, к легоньким ударам, похожим на выстрелы, — дуб терял перезревшие желуди. Было тихо и погоже в лесу, будто он пуст, отдан без остатка в распоряжение партизан и подвластен только им. Ноги отдыхали, от шершавого ствола струилось приятное летнее тепло, клонило в дремоту. В чаще приятно пахло папиросным дымом, смешанным с запахами грибов и опавших листьев.

Вдруг Кобозев откатился в сторону, припал к земле. Тревожно взглянул на Белоненко, приставил палец к губам и повел головой в сторону поляны.

Белоненко чуть повернул голову и сразу же понял причину тревоги начмила. С противоположной стороны, из густого березняка, пригнувшись, крался человек не человек, зверь не зверь. Если бы это был зверь, то им мог быть только молодой медведь. Поскольку же медведи под Калиновом не водились, получалось, что это все-таки человек. Да еще и с винтовкой на плече! Пригибаясь, переваливаясь по-утиному с ноги на ногу, неизвестный бросился через неширокую поляну, забирая немного вправо. На голове у него то ли была кавказская баранья шапка, то ли волосы так слиплись, издали разглядеть было нелегко, тем более что на опушке, где залегли Белоненко с Кобозевым, росли хотя и невысокие, но густые кусты и папоротники.

Белоненко не маскировался, не припадал к земле, наоборот — встал на колени, а затем на ноги, приготовил оружие к стрельбе, но, когда незнакомец на миг остановился, узнал в нем секретаря райкома комсомола.

— Да это же Ткачик! — чуть не вскрикнул он.

Кобозев порывисто поднялся.

— Убей меня гром — он! А я гляжу…

Они побежали к нему, закричали:

— Эгей, Ванько! Ткачик!

Ванько Ткачик сначала ничего не понял, как подкошенный упал на землю, неуловимым движением снял с плеча винтовку, и вдруг ему стало ясно, что он нашел тех, кого искал, и, счастливый, бросился им навстречу: «Друзья! Братишки!»

Ванько Ткачик не рассказывал о своих злоключениях, о том, что пережил, блуждая в лесу. Искал партизанскую базу в каждом лесном массиве, а попадал в незнакомые урочища, такие глухие и дикие, где, видимо, не ступала человеческая нога. А тут еще жажда. Есть не хотелось, он, казалось, мог и год жить без еды, но безводье доводило до сумасшествия. Внутри жгло, во рту сохло, думал, пройдет час-другой, и, если не найдет ямки или лесного озерка и не погасит этот пожар, не увлажнит язык и глотку, жажда задушит его.

Он мотался всю ночь по лесам и перелескам, в скупом свете звезд замечал блеск росы, воспаленные глаза принимали сизую щетину лесных хвощей за полноводные реки и озера, он, не раздумывая, бросался к ним, бежал, спотыкался о пни и ветки, падал, шарил руками, вынюхивал влагу и ничего не находил.

Последние силы оставляли высохшее, немощное тело, разум затмевался, наверное, так бы и сгорел от жажды, потерял бы рассудок, если бы не набрел на лесное болотце. Оно ничем себя не выдавало, чернело впереди пятном, он направился было в другую сторону, считая почему-то эту местность опасной, и вдруг услышал какой-то шум, чавканье копыт в болотце, догадался: дикая коза или вепрь вылезал из болотянки. Правда, это мог быть и человек, даже враг, но уже ни на что не обращал внимания Ткачик, все равно, от чего гибнуть — от смертельной жажды или от вражеской пули.

Он не выбирал место, припал пересохшими, покрытыми глубокими трещинами губами к мелкой ямке, а может быть, следу от лосиного копыта, наполненному ржавой, болотистой водой, жадно глотал, захлебываясь, пил и не мог напиться, а когда влага кончилась, переполз на другое место, разгреб ряску и что-то липкое, похожее на нитчатку, пил, уже не торопясь, и отдыхал заодно. Здесь его и застало утро.

С сожалением оставлял он гнилое болотце в лощине, среди густых кустов ивняка и ольхового редколесья, готов был хоть в карман набрать зеленовато-желтой воды, но понадеялся, что днем разыскать болотянку будет легче. Оказалось, что калиновские леса небогаты влагой, до самой встречи с товарищами блуждал в чащобах, но вторично воду так и не нашел.

— Вода есть? — не поздоровавшись, захрипел пересохшей глоткой Ткачик.

Предусмотрительный начальник милиции всегда имел при себе все необходимое. И на этот раз у него на боку болталась фляга, наполненная водой из колодца Гаврила.

Ткачик шумно глотал пропахшую жестью жидкость, вода лилась из уголков губ, падала мелкими брызгами на одежду; болезненно постанывая и мыча, он высосал все без остатка и только тогда, смачно вытерев рукавом влажный рот, взглянул на Кобозева, на Белоненко, взглянул на лесника Гаврила, который было замешкался в бору, а теперь приближался с оттопыренной полой сермяги, полной бронзовоголовых боровиков. Ванько счастливо улыбался — словно все тревоги, все невзгоды, все беды остались позади.