Так все и надеялись — этот и недели не выдержит, получит от ворот поворот да и уедет. А он тебе хоть бы слово кому. По селу шастает. И день, и другой. Ковыляет по улицам, рассматривает. Встретит кого — здоровья желает. Говорит: «Красивое у вас село». Ну что ж, красивое так красивое. «Убогое только, просто на удивление убогое — ни клуба, ни школы приличной, ни магазина, только церковь на виду». Тоже правда, ее не спрячешь, но этим никого не разжалобишь.
Ходил-ходил два дня, а на третий — собрание. И кого же созвал? Самую бедную бедноту. С Мироном первый договорился, с комсомольцами — никого на собрание из богатеньких не пустили. Ну тут и началось! Гаврило чуть не лопнул — что это такое? По какому праву? Богатеи галдят, а у самих глазки бегают, в голосе тревога и хвосты поджали, как щенки с перепугу. Эге, что-то тут не то…
А Поликарп с беднотой разговор ведет. Ну и я между ними. Ждали, что о коллективе речь поведет, а он про совсем другое. Старину вспомнил. Как вот еще революция шла, как разные петлюры да деникины людей распинали. За что, спрашивает, распинали? Ну, тут кто о чем, тот за непослушание, тот про бога, этот про черта, а он только глазом хитро поблескивает. «А не за землю ли?» — говорит. Тут и всем стало ясно, что за землю же мужика хлестали да вешали, в Сибирь засылали да в тюрьмы сажали, за нее, кормилицу, всю жизнь страдал народ. «А разве, — говорит, — революцию мы делали, кровь проливали, жизни молодые свои клали в боях не за то, чтобы у крестьян земля была, а фабрики у рабочих?» Ну что ему скажешь, всем нам, кто победнее, в революцию дали землю. «А теперь что, — кричит кто-то, — назад ее отдавать?» Все на этого Поликарпа глаза выставили, а он ничего, смеется. «Кому, — спрашивает, — отдавать?» — «Ну кому-то же она поперек горла стоит?» — «Мне, — говорит, — она не нужна. И городу она тоже ни к чему. А может быть, бедноте она уже поперек горла? Может быть, куркулям передадим? Им, по всему видать, земелька не помешала бы. У них и обрабатывать нашлось бы чем, и засевать. А которые победнее — охотно нанялись бы, не так ли?»
Молчат люди. А он тогда и говорит: «Вот для этого и нужно объединяться в коллектив, чтобы земелька опять к богачам не перекочевала. Только в коллективе беднота может по-настоящему хозяйничать. А государство машины даст, ученые агрономы научат культурно хозяйничать. И еще, — говорит, — запомните, что дело это целиком добровольное. Никто никого неволить не будет. Тут просто учесть все надо, надо хорошо понять, к чему дело идет, и добровольно сделать еще одну революцию в сельском хозяйстве».
Да и начал про войну рассказывать. «Вот, — говорит, — как революцию делали? Добровольно делали. Разве нас кто силой заставлял царя сбрасывать? Супротив большого панства, и своего, и заграничного, почти пять лет воевать? Сами шли, добровольно». И о себе начал. «Вот, — говорит, — видите, у меня лоб располосован? Думаете, с таким лбом Поликарпа родила мама? Нет, пилсудчик, — говорит, — саблей ненароком достал. Я его, — говорит, — крепче полоснул, так что и душу отдал панок, но и меня успел рубануть. Хорошо, что один, а не два выбил, не то свету белого не видел бы. Да разве это одна полоса на коже? Это, что на лбу, всем видать, а что тут, под рубашкой? А меня силой никто не гнал в бои, сам шел. Орден вот заслужил. Сам товарищ Калинин в Москве вручил. Вот оно, это Красное Знамя, и есть мое самое большое достояние. Ничего мне не надо — ни земли, ни фабрики, мир нужен, да работа, да счастье для всех честных людей, для тех, для кого мы крови не жалели, жизни молодые клали…»
Тишина такая стояла, что я в жизни такой не слыхала, показалось мне, сынок, что только двое нас тут и было при разговоре, что все это мне одной говорил этот необыкновенный человек. И таким он мне сразу показался близким и дорогим, что вот скажи он в этот миг: «Одарка, хватай саблю и пошли врага крушить!» — вот ей-богу, пошла бы. А он под конец еще и говорит: «Не сам я к вам прибыл, партия меня послала. Советская власть велела мне низко кланяться сельской бедноте и покорнейше просить: прислушайтесь к ее призыву, к ее просьбам. Не прихоти ради должны организоваться, объединиться вместе — ради нашего будущего, для того, чтобы не выпустить Советской власти из наших бедняцких рук. Получили мы от Советской власти кто земли кусок, кто рабочее место и думаем, что уже достигли вершины. А на самом деле еще не все. Поверьте мне: наше собственное спасение, крепость и сила нашей бедняцкой власти — в коллективе. Поэтому, — говорит, — и думайте, как нам быть: или добровольно сделать то, к чему нас призывают партия и Советская власть, или добровольно снова посадите себе на шею куркульню и богачей. А я вас, — говорит, — призываю к сплочению своими ранами, а также памятью своих боевых друзей, павших на полях битв гражданской войны».
Замолчал он, а в народе тишина, ни шороха. Слышно только, кто-то всхлипнул. Вижу, это Михтониха старая. Помнишь, ее сын Савка был у красных, да и погиб при взятии Киева. Она как раз на могиле его братской побывала, теперь рассказывает каждому и слезы льет. Протиснулась тогда Михтониха к столу да и говорит: «Пиши меня, сынок, в свой коллектив первой. Меня и Михтона моего, потому что он такой робкий, за себя не скажет. Пиши, — говорит, — потому что если бы был жив мой сын, он бы то же самое сказал, что вот ты говоришь. Он у меня тоже был герой и погиб славной смертью под святым городом Киевом в бою жестоком».
Вынул Поликарп из котомки такую книжку в твердой обложке — золотыми буквами на ней что-то написано — и сказал: «Вот сюда и начнем вписывать почетных строителей новой жизни. И пусть эта книжка, — говорит, — станет историческим памятником тем, которые первыми, при полном своем сознании, при твердом своем уме и полном понимании своей ответственности, при сурово добровольном принципе, направили свои коллективные усилия на новые дела, выбрали себе новый и светлый жизненный путь».
Так что в той золотой книжке теперь записаны и я, и твой отец, и ты, голубь мой сизокрылый. Но… долго ли продержимся?
— Это почему же?
— Расшатают. Вот ей-богу, расшатает Гаврилова кумпания. Подумать только — Гаврила в колхоз потянуло. И смех и грех. Встретил нас Гаврило после бедняцкого собрания насмешкой: «Ну что, — говорит, — сколлективизировались?» А Мирон ему и скажи: «А ты, Гаврило, как думал? Уже в коллективе мы, а я еще и председателем в артели». Аж позеленел Гаврило. То к одному пристанет, то к другому — правда ли? Мне говорит: «Только нам, Одарка, поверю — правда ли, что супряглись?» Долго чесал голову, а тут и Поликарп навстречу. Так Гаврило и набросился: «Что же это, — говорит, — за беззаконие? Одних зовете на собрание, а других можно и не звать? Нет, мы на это управу найдем! Я так этого не оставлю. Я и в Москву, и в Харьков, если нужно. И Петровский и Калинин за такое самоуправство по головке не погладят». А Поликарпов глаз так и играет смехом, так и переливается, видно, очень ему по сердцу этот гнев богатея. «Ой-ой-ой, — говорит, — вы же, гражданин, нас просто за жабры берете. Извините, забыли. Ну, мы и поправить дело можем. Скажите, что у вас так уж срочно?» — «А может быть, и я пошел бы в этот колхоз!» — крикнул Гаврило. Поликарп будто бы ужаснулся, даже за голову схватился: «Да что вы говорите? Я слышал, что вы уже высказывались на собрании, выражали свое мнение, о поступлении в колхоз там и намека не было». — «А теперь передумал…» — «Ну коли так, тогда добро пожаловать, подавайте заявление в инициативную группу, а там уж рассмотрят. Так что еще не все потеряно…»
Мама моя грустно качает головой, сама себе удивляется:
— Это же только подумать, что стал петь Гаврило. В тот же день принес заявление о вступлении в артель. А завтра должны были и рассматривать. И его заявление, и еще таких, как он, потому что дружки Гаврила не отстали. Мирон уже и руки потирал — пусть ждут, дескать, мы их примем, мы их только и ждали. И что ты думаешь? На следующий день явился Гаврило в сельсовет — давайте заявление назад. «Не могу, — говорит, — святая богородица не велит. Приснилась, — говорит, — ночью мать господня. Будто во двор мой с самого неба спустилась, заблестело все и засияло, словно перо жар-птицы кто бросил, а она, заступница наша, посреди двора стоит, смутившись, грустно так и жалобно на меня смотрит, смотрит с такой болью, уста закрыла, а слова не вымолвит. Такая тоска ее охватила, что и слова не вымолвит, только предостерегает — куда ты, дескать, грешник Гаврило, лезешь, на какую стезю нечестивых направился? Опомнись, Гаврило, пока не поздно. Я так и обмер весь, мне бы упасть перед ней на колени, мне бы расспросить, а она взмахнула легонько руками да и была такова… развеялась. И не невольте и не насилуйте, не нарушу предостережение божеское, лучше пусть на земле пострадаю, чем потом вечно в пекле мучиться. Давайте назад мою бумагу». За ним вслед и остальные дружки заявления потребовали, и кое-кто из нашей бедноты уже заколебался, а то как же — каждому страшен гнев троеручицы.
А тут еще и Поликарпа из села в район вызвали. Ну вызвали так вызвали, ждали, вернется, а его уже куда-то послали, такому человеку везде рады. А без него тут — как без рук. Мирон чешет темя, а Гаврило знай свое: то подаст заявление, то назад берет. Расшатывает нам артель, как забор неустойчивый. И каждый раз ему то что-то приснится, то привидится. И оттого уж вот, глядишь, кое-кто из бедноты пошатнулся, уже нашлись такие, которые напрочь выписались из нашей золотой книги… О господи, и что же это будет и чем это кончится?
Коллективизация набирала разгон, тайфун ярился, уже громы и молнии неожиданно ударили, появились первые жертвы невиданной бури.
Прозвучал вражеский выстрел в окно, и произошло ужасное — как подкошенный упал на пол Поликарп. В этот раз ему попалось очень трудное село, встретился он с решительными и зловредными противниками. Рана была смертельной, но могучий организм Поликарпа не хотел сдаваться, на самодельных носилках принесли раненого в район, положили в больницу. Началась борьба за его жизнь…