А еще перед тополевой рощей впереди старый тополь. Стволина могучий, весь в морщинах-бороздах черных, белого тела нет у того тополя. Сразу от земли начал он расти в молодости не прямо вверх, а с уклоном. Теперь хоть пешком на него заходи снизу-то. Но потом понял, видать, что надо к небу макушку поднимать — выровнялся, и вот теперь эдаким луком согнутым стоит. Посередке ветви в листве еще, хоть и редкой, но сухих сучьев вокруг много, а самая макушка в три ствола разделилась, в три высохших, уже без коры, ствола. Толстые три ствола, как железные пальцы тревильника, которым в страду в деревне сено или солому скирдуют. Выставил старый тополь в небо трезубец, будто встречает так ворогов земли русской. Метрах в двадцати впереди тополевой рощи стоит он, ведет к Волге, на Сталинград детей своих — воинов.
Слышит Полина Андреевна и татаканье зениток, и грохот разрывов на том берегу, и рев самолетов, проносящихся над рекой на бреющем полете, слышит, как земля под ногами содрогается то и дело, земля-то хоть и за Волгой, а все одно единое целое. Но несмотря на это, Полина Андреевна ощущает тишину осеннего леса, как если бы золотой сентябрь был бы сам по себе, а война сама по себе. Подует легкий ветерок по макушкам тополей, зашелестят они, залопочут, полетят листья наземь, кувыркаясь, планируя. На желтых шапках молодой рощи задвигаются оживленно, зааплодируют листочки.
Но вот и роща сзади осталась. Клены вдоль дороги за женщинами увязались. Да густо так деревья идут, тоже то ли в строю, то ли толпой. Должно, давно не осветляли лес, некогда людям за войной лесами заняться. Но что особенно поразительно, меж стволов кленов поросль молодежи так густо взялась, как трава. Куда ногой ни ступи, на деревце встанешь. Выскочили из земли гибкими пружинками-кустиками: к самой земле склони, а отпустил — выпрямятся как ни в чем не бывало. И если бы могли они все вырасти, то только ствол вплотную к стволу, сплошной стеной. Надо же как растет все в это лето! И хлеб, говорят, хороший уродился. Будто наперекор войне.
Ребятишки — две девочки да мальчик — в лес сразу с дороги-то, им война не война, забыли уже про нее.
— Мамка, гриб нашел! — мальчонка кричит из осинника, а что показывает издали, не видно. Может, мухомор.
А мамка его — молодая, но с исхудалым, осунувшимся лицом — глянула мельком в сторону сына, крикнула нетерпеливо:
— Хватит уж с грибами своими! Еще мне потеряйся тут в лесу!
Гриб-то, может, и вправду дельный, а она и не посмотрела даже, что там сын нашел. Сейчас бы грибков на сковородочке нажарить — ничего не надо кроме. А рядом с Полиной Андреевной — и Нина, и Галинка — Красная Шапочка… И Иван Филиппович… И что эта красота вокруг…
Уже и вовсе стемнело, когда наконец к опытной станции добрались.
— Говорила ж, зазря идем сюда, — устало сказала женщина, что советовала прямо в Среднюю Ахтубу идти.
— Нет уж, — возразила другая, — иди, если можешь, дальше, а мы заночуем, и так третью ночь без сна. Располагайсь, бабы!
В избушке обнаружили старика-сторожа. Он открыл беженцам контору, чтоб они могли там переночевать, строго наказал:
— Огонь рядом не палить: и пожару наделать можно, и опять же фашисты летают…
Но костерок все же зажгли женщины. Не тут прямо на усадьбе, а в сторонке, под кроной развесистого дуба. Ухитрились, запасливые какие, пшенца прихватить, кашу заварили, чайник повесили на перекладинку над костром.
У костра, пристроившись на корнях дуба, и задремала Полина Андреевна.
Хорошо хоть ночи не холодные еще, а то ведь и простудиться нетрудно. Не просохшее как следует, волглое пальто сняла, подложила под голову, а котенка Васеньку к груди прижала. Но как только задремала, Васенька выполз из ее расслабившихся рук и, прикладываясь влажным розовым носиком к земле, к запахам на ней, осторожно выбирая место, куда поставить лапку, пошел к затухающему костру, возле которого устроились кто как женщины, не пожелавшие идти ночевать в контору. И бабка у костра сидела в дреме, та самая, что с котенком переправлялась через Волгу, а теперь напрочь забыла о его существовании.
Васенька вплотную подошел к серым уголькам на пепелище, поднял лапку и попробовал поиграть с черной обгорелой палочкой, но отдернул лапку, наверно, обжег ее: под углем прятался огонек, который и укусил котенка.
А над лесом стояла лунная ночь. Луна, румяная, полная, висела в небе на этой стороне Волги, словно не решалась переправиться через реку. А возле нее мерцала яркая звездочка, одна. Других звезд на небе почему-то не было видно, хотя вроде и небо было не за тучами, чистое совсем. Какое-то густой фиолетовой синевы ночное небо. А тут, среди деревьев, на усадьбе опытной станции, и вовсе темнота. Если только приглядеться как следует, можно различить серые, как тени, стволы деревьев, стену сарая поодаль. И кажется проснувшейся Полине Андреевне, что и сюда, за Волгу, уже пришли враги, идут, приближаются к усадьбе, прячутся за деревья, и даже глаза в темноте, как у волков, горят, светятся. Лежит Полина Андреевна на корнях дуба, неудобно телу от жестких круглых сухожилий дерена, однако, все не на земле… Ноги чего-то ноют. От ходьбы, может? А может, сказывается, что вот уже второй день прошел, а Полина Андреевна в рот не положила ни кусочка. И не хочется есть, а слабость в теле от голода. Вот и с ногами… В трубе стояла во время бомбежки, в стылой воде, еле терпела… А звезда на востоке, наверное, Марс… бог войны. Кажется, о ней приятель мужа Петр Модестович говорил ночью на балконе своим гостям, показывая в небо. Всех война разбросала, всех друзей Ивана Филипповича и Полины Андреевны. Где он теперь, Петр Модестович?..
Утром женщины поднялись рано и рано собрались в дорогу на Среднюю Ахтубу. Считай, все двадцать километров до нее — достанется еще им, пошагают ноженьки женские, уходя от наступающей на них войны…
А в Средней Ахтубе, у госпиталя, Полина Андреевна отчаялась совсем. Две машины ушли на Николаевку, а ей места в тех машинах все нет да нет. Сбежалось в Среднюю Ахтубу немало людей из Сталинграда, да и не только из Сталинграда, а отовсюду здесь люди собрались, те, что когда-то в Сталинград попали с Украины, из Белоруссии, западных районов России, а теперь дальше уезжали. И вот третья машина доверху нагруженная стоит, а ей и снова не приткнуться, не берут ее, бедолагу, и все тут… Вдруг смотрит Полина Андреевна — человек вроде знакомый возле машины ходит. Так и есть — он, Петр Модестович.
— Петр Модестович, голубчик, здравствуйте…
Петр Модестович смотрит на женщину без обуви на ногах, черную лицом, в каком-то помятом пальто и в берете не то белом, не то сером:
— Извините, я вас не знаю, — говорит он и уже уходит, некогда ему, надо отправить столько эвакуированных — голова кругом.
— Не узнали… — совсем тихо сказала Полина Андреевна.
И Петр Модестович услышал это тихое восклицание, обернулся и снова долго сосредоточенно смотрел на женщину. Потом что-то ожило в его лице, он кинулся к Полине Андреевне:
— Боже мой, как вы изменились… Простите, пожалуйста, что не признал вас… Где Иван Филиппович?..
— Не знаю, Петр Модестович… Колхозы с правобережья эвакуирует.
— Ну а вы?.. Дочки где?
И тут Полина Андреевна не выдержала. Сначала она словно бы задрожала от озноба, который в ней накапливался эти дни, потом тихо заплакала, как-то без слез заплакала. Стояла, глядела в лицо Петру Модестовичу и плакала. Это было и жалкое зрелище, и страшное.
— Ну, ну… Крепитесь, Полина Андреевна, крепитесь, — говорил Петр Модестович, неумело гладя ее по берету, по волосам, по плечам.
Когда он узнал от Полины Андреевны историю с отправкой дочек, которые, должно, потерялись, и ее собственную историю, он понял, что надо делать и чем помочь этой исстрадавшейся женщине.
— Чьи вещи? — спросил Петр Модестович, хватаясь за большой узел в кузове полуторки.
— Наши, — ответила пышная, с накрашенными губами дамочка.
— Выбрасывай! — закричал он. — Или сама слазь вместе с узлами, или поедешь, но без узлов!
— Я жаловаться буду! Меня полковник посадил! Это безобразие!
Но Петр Модестович не шутил, он приказал шоферу выключить мотор, и пока узлы не будут выброшены и на их место не погрузят людей, он не разрешит двинуться с места. Он стал сбрасывать узлы и ковры, еще какую-то утварь. Женщина визжала, неповоротливо топчась в кузове. А потом, когда в машину сели и еще беженцы, кроме Полины Андреевны, закинула ногу за борт, чтобы слезть.
«Сколько шума из-за вещей! — уже в кузове подумала Полина Андреевна. — Нашла время…» Она подняла свою сумочку, как бы благодаря Петра Модестовича и одновременно прощаясь с ним. И эти минуты тоже останутся в ее памяти на всю последующую жизнь.
Шофер сел за руль, включил зажигание, и машина тронулась в Николаевку.
Мишка Сапунов, что сидит за одной партой с Андрюшкой Солиным, сзади Красной Шапочки, написал записку и передал ей на уроке арифметики. Галка взяла свернутую вчетверо бумажку, развернула в тетради, стала читать по слогам. Вот что написал Сапунов: «Кра-сна-я Ша-поч-ка, я те-бя люблю. Да-вай по-же-ним-ся. Миш-ка». Эти Солин и Сапунов — два неразлучных дружка. Сапунов длинный, белобрысый и худой, а Солин — маленький, еще когда и зимы никакой нет, в большущих старых валенках с цельнолитыми желтыми калошами ходит. Галоши — чтобы не изнашивать валенки, потому что они на четверых в семье, их носят по очереди. Отец у Солина на войне, а мамка больная. И еще у них в семье дедушка и бабушка. Солину валенки очень велики, и когда он идет в них враскачку по коридору, волочит валенки по полу, потому что поднять не может, такие они тяжелые. А то к доске пойдет, когда учительница Федосья Федоровна вызовет, проволочит валенки между парт и падает на доску, изображает, как он устал. Это он класс веселит.
А еще про Солина можно вот что сказать: вечно у него нос в чернилах.
— Солин, — сердится Федосья Федоровна, — иди умойся.