Красная Шапочка — страница 5 из 24

ую после прополки травой, комкастую и горячую. Тень от подсолнухов была не надежная, редкая, но зато легкий ветерок, который нет-нет, да вздохнет, освежая лоб, щеки, был благодатью.

Рядом шелестела своими зелеными саблями кукуруза. В сочности длинных листьев, в самой серединке высиживались початки, которые очень походили на спеленутых младенцев. Они так тщательно были спеленуты, что сверху выглядывали только рыжеватые, нежные волосики с макушки. Кукурузные кусты — сабли наголо — охраняли не только бахчу, не только своих младенцев с запорожскими чубчиками-оселедцами, но и ее — Полю.

Однако все это было хорошо, пока в степи было светло. Вечером она перебралась в шалаш, устроилась на топчане под шуршащей сухими стеблями крышей его и стала прислушиваться к ночи, которая что-то быстро пришла, как-то сразу надвинулась. Может, так показалось из-за туч, набежавших на небо, из-за тяжелых низких черных туч.

Прислушивалась, прислушивалась, да и заснула. А проснулась от страшного грохота, который, казалось, обрушился прямо над ней, над шалашом, и рассыпался не где-то в отдалении, а вот тут, над головой, чуть не задев крыши, палок-рогулек, удерживающих продольную жердочку. Сначала в треугольнике входа сверкнуло ослепительно, так что он стал желтым, этот треугольник, на миг показав вдали притихшие, оробелые, с опущенными листьями стебли кукурузы, потом бабахнуло, как в огромный медный таз металлическим пестиком. Поле показалось, что она находится под этим медным тазом, по которому то и дело грохочут, оглушая, удары чугунного пестика. Все в ней сжалось от страха, онемело, она с ужасом ждала следующего и следующего удара.

Память той ночи промелькнула в сознании Полины Андреевны, когда она сидела в подвале, оглушенная разрывами бомб.

Она не помнила, сколько времени пробыла здесь, может быть час, а может быть и десять. Время для нее потеряло реальные ощутимые границы. Когда она выбиралась из-под обломков развороченного входа, это была уже другая женщина, не та, что три или четыре часа назад провожала дочек в Заволжье. В ней что-то сломалось, она почти физически ощущала боль сломанного, и окружающее воспринималось ею не полностью, не так ярко, как до этого. Словно она прожила за эти часы многие годы и сразу состарилась, обрела какое-то равнодушие, а с ним страшное спокойствие. Куда-то отодвинулось, стало не так тягостно беспокойство о дочках, которые сейчас трясутся в грузовике на запасных частях по широкой серой степи. Зацепило за сердце вдруг это снова, особенно что на железках каких-то трясутся ее девочки, на грубых, острых… Но это была прощальная боль. Потом она все время будет думать о дочках, но они просто будут жить в ней непрестанно и тихо и не вызовут стона душевного, слез невидимых, рыданий.

Идти Полине Андреевне приходилось через завалы, обходить огромные воронки. Особенно много валялось везде самоваров. Медные, с рядами медалей на самоварной груди, белые, словно истекшие кровью, они валялись кверху короткими ножками, неудобно, на боку, продырявленные осколками, измятые, с оголенными черными трубами, словно с их шеи сняли воротнички, а может, и головы. Как много, оказывается, было в сталинградских квартирах самоваров. Но почему их оставляли, не брали с собой в эвакуацию? Громоздки и не так уж необходимы в беде? Бедные самовары, бедные самовары… Она, кажется, даже шептала эти слова.

Вспомнила, что в хуторе когда-то был у матери большущий самовар, ведерный. Мать кипятила в нем воду, когда заводила стирку. А чай кипятили в том, что поменьше, что постоянно стоял на кухонном столе. Ведерному же место было на полу, рядом с ухватами да кочергами. У мамы было пристрастие к самоварам. Кроме тех двух, у нее имелся еще один — старенький тульский самовар, тоже с медалями через всю грудь. Его выставляли на стол, если в доме случались гости.

А вот Полина Андреевна самовары не любила. Может, потому, что в детстве обожгла однажды ногу кипятком из того, самого большого. Шла мимо и нечаянно задела кран, он отвернулся — кипяток на ногу ей… Может, и не потому не любила, а просто в городской квартире без особой надобности самовар-то. Оказывается, она одна так считала, вон сколько было самоваров по другим семьям… А ноги все это время вели ее к зданию, в котором размещался эвакогоспиталь. Она еще издали, думая о самоварах, видела, что там что-то не так, с госпиталем-то, а уж ближе подошла — поняла, идти дальше некуда: воронки, воронки, дым смрадный вокруг, огонь. И на том месте, где размещалась кочегарка, тоже воронка. В глазах Полины Андреевны потемнело, она тут же, где стояла, присела на какой-то подвернувшийся обломок. Чувствовала, как дрожат ноги и сердце внутри тоже словно дрожит в мелком ознобе… Вот почему она жалела самовары, теперь ей понятно. Они были чем-то похожи на людей, эти искалеченные, валяющиеся то там, то здесь самовары.

И совсем одна осталась Полина Андреевна. Но еще что-то держало ее на земле, что-то связывало с прежним миром — очаг свой, опустевший, но напоминавший каждой мелочью о дочках, муже.

Уже не веря в то, что дом их не сгорел, наоборот, почти уверенная в обратном, она все же поднялась и снова тронулась в нелегкий путь через груды кирпича. Раньше в их доме размещались так называемые «Столичные номера», а еще раньше дом этот принадлежал купцу Ворожихину. Ворожихин выиграл его у купца Платова. На целый квартал дом-то, в четыре этажа. И квартиры, как гостиничные номера: комнаты, а в конце коридоров общие кухни. По низу в нем и кинотеатр «Комсомолец», и универмаг, и радиостудия, и аптека, и овощной магазин, и пошивочное ателье, и детский сад-ясли… Нет, хороший у них дом, теплый зимой, а осенью дождю не поддающийся. Главное, выйдешь из дому-то, сразу все у тебя под руками.

— Все у тебя под руками… — одними губами шептала Полина Андреевна, разглядывая скелет обгоревшего и потому незнакомого здания. — Все у тебя под руками, — еще раз механически повторила она, словно чего-то не понимая или не веря до конца тому, что увидела собственными глазами…

Ну вот, теперь и идти некуда. Что же у нее осталось? Шляпа-берет на голове, крепдешиновое платье, сумка дамская. А в сумке что?.. Это — ключ у тебя, значит, и в квартире порядок, и сама квартира на месте. А тут получается: ключ-то в руках, а квартиры нет… Ложка столовая еще в сумке. Не до еды, зато ложка есть к обеду. Ложка не простая, серебряная, Иваном Филипповичем даренная в день свадьбы. И еще в сумке часы его — «Павел Бурэ». Словно предвидела, что так может получиться, когда дочек собирала в дорогу. Тетя Шура по буфетам лазила, ковры со стен сдирала, пользуясь разрешением Полины Андреевны. Вот тогда и подумала Полина Андреевна, что есть вещи, которые надо все-таки сохранить. Мужнины часы, ее ложка и вот… ключ от квартиры.

Теперь Полина Андреевна брела по направлению к Волге. К Волге потому, что за Волгой у нее и муж и дети, к Волге потому, что за Волгой нет войны и туда выехали все гражданские. Налет кончился, после грохота, визга, свиста, уханья наступило время тихого огня и дыма, пожирающего все, что оставили на его долю авиабомбы.

На площади Павших борцов Полина Андреевна обратила внимание на чудом уцелевшее деревце посреди сквера. Все деревья были как скошены, торчали обгоревшие пеньки, вывороченные с корнями валялись высокие пирамидальные тополя. А этот, молоденький, стоял со срезанной снарядом верхушкой, и на его ветках висело несколько зеленых листочков. «Выживет ли?» — провела по его мягкому стволу рукой Полина Андреевна. Пальцы ее ощущали на своем пути одно, второе, третье пулевые, а вот и осколочное рваное ранения. Ведь еще неизвестно, что предстоит этому деревцу, в каких огнях гореть, какие пули принять… «Может, выживет, — подумала она, уходя дальше к Волге, — молодое еще деревце, может, и выживет. А старым уже не подняться…»

Всю жизнь Полина Андреевна боялась воды, жила на Волге, а воды боялась, и плавать потому не научилась. Теперь, когда она шла к реке, смутно понимала, что ей придется преодолевать себя, если повезет с переправой.

Волга встретила ее хмуро. Красная Слобода виделась там, за гладью воды, недоступной, далекой. У берега не стояло ни одной лодки, ни одного баркаса. Валялись убитые лошади, опрокинутые повозки, в одном месте искореженная военная кухня, отброшенная взрывом к воде, черпала краем котла волжскую воду, словно пила и никак не могла утолить жажду. На краю котла висели остатки каши, которую приготовили бойцам и, видно, не успели разложить по котелкам. То там, то здесь появлялись бойцы и командиры. Им не до Полины Андреевны было, и они не обращали на нее внимания, каждый занимался своим делом. Кто-то крикнул:

— Товарищ лейтенант, полковника Громова ранило, на тот берег его приказано.

— Тяжело ранило?

— Бедро разворотило.

— Нету переправы-то, нету! — кричал с берега командир. Он оглянулся вокруг, желая кого-то увидеть, но наткнулся взглядом на Полину Андреевну. — Ты, мать, уходи отсюда, уходи. На ту сторону все равно не попасть, вот раненых на плотиках переправлять собираемся. — И снова побежал куда-то, на ходу давая распоряжения: — Полковника Громова на плот!.. Боец, иди сюда, — позвал он красноармейца, тащившего минометную треногу. — Вон видишь старенькую женщину, отведи ее в насосную…

Полипа Андреевна даже не подумала о том, что командир, назвавший ее матерью, ровесник, не подумала о том, что, наверное, так она выглядит.

Боец, которому приказали отвести ее, подошел вразвалку. На нем была длинная шинель под ремнем, на ногах зеленые обмотки и тяжелые ботинки. Лицо мальчишечье, немного застенчивое, угрястое. Он нерешительно предложил:

— Пойдемте…

Полина Андреевна покорно пошла за бойцом. Лет восемнадцать ему, не больше, думала она, совсем мальчишка из школы. А боец подождал ее и пошел рядом, подумал, что, может, под руку поддержать надо женщину, а он бежит впереди.

— Чего же вы раньше-то за Волгу не перебрались, мамаша? Там у нас тихо еще.

«Из-за Волги, видно, парень-то, местный», — предположила Полина Андреевна, и он стал ей вроде ближе.