– Может поместиться один орган. И даже два могут, – вдруг сказала таджикская певица очень спокойно, – подобным тоном она бы ответила на вопрос заинтересованного и при деньгах человека о диапазоне ее голоса.
Сын пастора образовался у нее за спиною, но не подал вида, хотя все слышал, и все поняли, что он все слышал, и она говорила настолько внятно, чтоб все осознали, что все здесь присутствующие – а их было трое – все слышали и отдают себе в этом отчет.
Тут ввалился армянский массажист – приземистый, крепкий, с очень развитыми руками, в красивых трусах, следом его подруга в белой простыне, писатель-почвенник в трусах попроще, вся грудь и весомый живот поросли курчавым волосом.
Верховенский обрадовался в меру голым друзьям, но все как-то не мог освоиться с мыслью про органы, впечатление было такое, словно ему прислонили чем-то холодным к голове, ко лбу, надо было срочно отогреть это место.
Он налил себе водки в пластиковый стаканчик, полный – и загасил его в одну глотку – опьянение было в той стадии, когда удивляешься: надо же, как я много пью и совсем не пьянею, пью уже который день, и даже месяц, и чувствую себя безупречно, что-то, видимо, изменилось в организме, теперь у меня, наверное, никогда не будет похмелья, его и раньше, вообще-то говоря, не было, а теперь просто настанет новая жизнь – буду хлестать целыми днями и чувствовать себя все лучше… вот только орган… надо что-то решить с органами…
Он покосился на таджикскую певицу. Нет, не может быть. Куда, собственно говоря, как? И как можно? Много вопросов.
Таджикская певица никогда так себя прежде не вела, она к тому же была замужем – и вроде бы жила с ним в мире и таджикском согласии, муж тоже более-менее занимался музыкой, имел связи на радио, ее песни крутили на разных мелких волнах, она вот-вот должна была стать почти звездой, пока, впрочем, хватало только на концерты в клубах для своих и случайных.
– А чего один-то? – спросил писатель-почвенник, поочередно нажимая на три “о” в произнесенной фразе и присматриваясь к столу с единственным мокрым пластиковым стаканчиком.
Верховенский тогда налил всем и себе еще один раз, снова полную, и – во как я умею! – опрокинул в себя вторую подряд пластиковую норму, а через минуту уже сидел в парилке.
Зашла как ни в чем не бывало таджикская певица. Он с удивлением рассматривал ее как изящную емкость для своих и посторонних органов.
Низко склоняясь голой головою – высокий, – появился сын пастора.
Таджикская певица подвинулась.
Для стремительно пьянеющего Верховенского постепенно наступало то время, когда любое женское движение становится преисполненным трепетного, возбуждающего смысла. Вот она подвинулась – на самом деле она же не просто подвинулась, она, чуть перенеся вес тела на ладони, приподняла и снова расположила на горячей лавке себя, женщину, полную разнообразных, необычайных, влажных, очень близких женских чудес.
Сын пастора вдохнул, выдохнул и, чуть посомневавшись, ушел: ему было слишком горячо.
Таджикская певица сидела очень серьезная и молчаливая.
Верховенский начал считать до ста – потому что было жарко, а уходить раньше таджикской певицы он не хотел. Она вышла в районе семидесяти. Прыгая через три цифры, доскакал до сотни и поспешил следом.
Рюмка, сигарета, рюмка, сигарета, рюмка, рюмка, рюмка, две сигареты подряд, начал танцевать со стриптизершей – просто для того, чтоб отвлечься от таджикской певицы, красивое лицо которой все время выплывало из дымных облаков – сама она не курила, единственная в компании.
Писатель-почвенник и армянский массажист начали бороться на руках, кто-то из них победил, все ужасно кричали.
У Верховенского тоже все кричало в голове, он носил этот шум с собой, часто подливал в этот шум водки, становилось еще шумнее, он пошел в парилку, в парилке тоже почему-то неведомо кто орал разными голосами. Он набрал в таз воды, облил верхнюю лавку холодной водой, улегся на живот. Пришла таджикская певица, он перевернулся на спину. Она села у него в ногах, специально – он был уверен, что специально, – касаясь бедром его ноги. Следом появился сын пастора, ведомый своими нехорошими предчувствиями.
– Что-то вы невеселые, – сказала таджикская певица, хотя оба были вполне себе веселые, веселей некуда, но ей надо было сказать про невеселых, чтоб произнести следующую фразу, и она ее произнесла: – Давайте я вас порадую.
Верховенский, улыбаясь, сел, чтоб освободить место сыну пастора, а верней, чтоб хоть на время освободиться от ощущения женского бедра: этим бедром надо было как-то заняться, но как?
Сын пастора примостился на лавку, таджикской певице ничего не ответил, хотя ответить должен был он.
Верховенский поперебирал в голове всякие возможные варианты своего ответа: “а давай”, “а что скажет сын пастора?”, “а что за радости у нас предусмотрены?” – все оказалось какой-то дурью – в итоге помолчали минуту, тема провисла, ни к чему не пришли.
Чувствуя, что пьянеет, Верховенский решил прибегнуть к прежним, проверенным способам отрезвления: прибавил температуры в парилке на максимум, наподдавал так, что явившийся армянский массажист тут же вышел, а стриптизерша даже не стала заходить, полюбовавшись клубами пара сквозь стеклянную дверь.
Таджикская певица терпела, розовея. Вскоре они вместе побежали к душевой, встали в соседние кабинки, он врубил себе холодную, но оказалось, что вода слишком холодна, в связи с этим он, натянув шланг, направил леденящую струю душа на соседку – она даже не вскрикнула, но атаковала в ответ. Вообще, уместно тут было бросить свой шланг к черту и сделать шаг к ней под душ, наказать ее там как-то, схватить за что-то, все к этому шло.
Но, вообще говоря, это было не в традициях Верховенского, он всегда стремился избежать такого поворота событий – избежал и в этот раз. Просто прибавил теплой и ополаскивался минут семь, в основном поливая замечательно пьяную, бесчувственную и мягкую, как винная пробка, голову. Таджикская певица тоже пошумела душем и ушла.
Стриптизерша танцевала, встав на лавку, писатель-почвенник спал сладко, как Илья Муромец, сын пастора обнимал таджикскую певицу за плечо, но Верховенскому вдруг показалось, что ей явственно, агрессивно мало одной руки, лучше две или даже четыре – и пусть все руки скользят по ней.
Нет, это нельзя вынести. Нет, этого нельзя допустить.
Надо что-то предпринять. Надо разлить алкогольной жидкости. И выпить ее.
– Беса тоже можно подцепить. Как венерическую болезнь, – улыбаясь, цедил сын пастора, разговаривая непонятно с кем.
Верховенский еще раз внимательно осмотрелся – нет, действительно, на сына пастора никто не обращал внимания.
И он не стал обращать – ушел, спрятался в парилке.
Поддал, посидел, поддал, улегся. Даже вроде бы заснул. Снова поддал.
– Хорошо? – спросил его маленький, поросший белым волосом человек. Белый волос вился по его скользкому телу, как водоросли по морскому камню, – было понятно, что если прикоснуться к человеку рукой, то на пальцах останется нехорошее, брезгливое ощущение даже не рыбы, а какого-то пахучего болотного гада. Волосами были покрыты его крупные, мясные уши, вдавленные виски, короткая шея, некрупное тело с большой грудной клеткой – настолько большой, будто бы у него горб вырос впереди. И только кисти рук были безволосые, розовые, будто бы вареные, с пальцами, лишенными ногтей.
Он приветливо улыбался – лицо казалось стареньким, но при этом носило задорное выражение; сидел он недвижимо, но казалось, что внутри него все шевелится и слегка бурлит, словно он бурдюк с вареными, распавшимися от жара на разноцветные вялые волокна овощами.
Руки он держал перед собой, и пальцы, лишенные ногтей, все время чуть шевелились, словно против воли, словно бы независимо, как бы отдельные от него, будто бы живые.
Когда Верховенский, поспешно натянув на мокрое тело носки, рубашку, трусы, джинсы, уходил, то ли драматург, то ли стриптизерша танцевала с голой грудью, проснувшийся писатель-почвенник крестился, неотрывно глядя на нее, армянский массажист дирижировал танцем своей подруги при помощи расплескивающейся бутылки водки, таджикская певица лежала на животе, в комнате отдыха, одна, постелив простынку на кожаный диван. Сына пастора не было видно.
Верховенский не попрощался.
На вокзал он приехал раньше времени – за три часа.
У него было странное, ухмыляющееся настроение – как будто он что-то впервые украл, но никто этого не заметил. Его слегка пошатывало, но в меру. “Не было никакого старичка”, – твердо решил он, быстро успокоившись. Улегся на лавку, уверенный, что не заснет, а только немного подремлет, и в ту же секунду исчез из сознания.
Его растолкал полицай, сообщив, что на лавках лежать не стоит.
Верховенский тут же встал, демонстрируя свое замечательное физическое состояние и восхитительную степень трезвости, но полицай, не оценив всего этого рвения, ретировался.
Часы на стене явственно показывали, что поезд Верховенского ушел. Он все равно не поверил – сбегал, отчаянно ругаясь матом то про себя, то полушепотом, то в голос, на перрон. Ну да, так тебя и заждался твой проводник, удерживая состав за поручни.
– Полицай! Сука! – ругался Верховенский. – Где тебя носило! Ты не мог меня разбудить раньше! Тупой скот! Наберут тупых скотов! Видит ведь – спит человек! Неужели нельзя догадаться, что его надо разбудить? Чем они вообще занимаются!
Побежал к кассам, там, неизвестно откуда, в два часа ночи образовалась очередь. Люди стояли странные, смурные, медленные, кто в капюшоне, кто в платке, лиц не разглядеть. Что-то подолгу шептали кассиру в окошечке – будто рассказывали историю своей медленной и смурной жизни. Кассир, не поднимая глаз, долбила по клавишам, как наборщица.
Верховенский едва сдерживался, чтоб не начать бить и топтать всех стоявших впереди.
Через час еле добрел до кассира, но та ровно перед Верховенским захлопнула свои ставни, воскликнув: “Я же говорила: не занимать!”