Красная стрела. 85 лет легенде — страница 21 из 72

Он встал к соседнему окошку, почему-то туда никто не занимал – оказалось, что это касса с доплатой за срочность. Срочно купил билет на поезд, который уходил через три часа. Других поездов не было. Срочность стоила тысячу рублей.

Расплатившись, Верховенский обнаружил свободное окно для простых людей, где очереди не было вовсе и кассир скучала, распределяя мелочь по отделам кассы.

Никогда еще Верховенский так не презирал себя.

Он начал по уже неистребимой привычке нынешнего городского человека искать мобильный телефон – ну вдруг какие-то важные эсэмэски пришли, а он не заметил, или звонил кто-то близкий и надежный, а он не слышал, к тому же в телефоне собственное, всегда самое точное время – не то что на этих вокзальных часах – кто знает эти часы! – а в своем мобильном часы и минуты карманные, теплые, родные.

Прощупывая даже не седьмой, а только второй карман, Верховенский наверняка понял, что телефон потерян, оставлен, забыт, отчужден навсегда, – так же, наверное, очнувшиеся после операции, прислушиваясь к себе, вдруг понимают, что на этом пустующем месте когда-то была их нога, почка, другой изъятый в кровавый и холодный таз орган.

Мысль Верховенского начала метаться – и неотъемлемая глупость этой мысли висела у нее как консервная банка на кошачьем хвосте, – избежать этой глупости было невозможно, она ужасно громыхала. “В бане оставил? – думал Верховенский. – Украли на вокзале? Выронил в такси?”

Как будто все это имело значение.

Думать о потере было бессмысленно – украли и украли, выпал и выпал, а если он все-таки оставил телефон в бане, его вернут пьяные товарищи – если сами тоже не забудут, – но в любом случае искать ночью товарищей не станешь, да и где их искать, да и как их искать – Верховенский, подобно подавляющему большинству его современников, не помнил ни одного дружеского телефона – а были времена, когда люди носили в голове целые телефонные книжки, ну или как минимум номеров тридцать.

Еще с полчаса, гоняя пешим ходом по платформе туда и обратно, Верховенский размышлял о своем телефоне и ненавидел себя, размышлял и ненавидел себя, и все ненавидел и ненавидел себя, и еще немного размышлял по прежнему кругу.

Последний раз он звонил, когда вызывал такси, но это был стационарный телефон на квартире, а до этого – до этого все было так давно, ужасно давно, – за это время мобильный мог вырасти, жениться, сбежать из дома, попасть в тюрьму, отрастить усы, сменить адрес, цвет, вес, обои, плитку в прихожей, цветок на подоконнике.

– Какая ты тупая мразь, Верховенский, – говорил себе Верховенский. – Зачем ты, мразь, напился? Зачем? Ты хлестаешь, мразь, уже почти неделю! Зачем ты, мразь, непрестанно пьешь? – но одновременно Верховенский уже озирался в поисках ночного, с разливом ларька – потому что голова пылала изнутри, как будто он случайно унес в мозгу всю баню с ее пеклом, и после его ухода компания сидела в недоумении, подмерзая в холодных лужах и на стылых сквознячках.

Виски взбухали, и затылок переживал невыносимые перегрузки. В голову что-то ломилось и потом ломилось прочь из головы.

Организм вопил о пролонгации медленного алкогольного суицида. Организм требовал перезагрузки, дозаправки, прививки.

На сотом полувздохе “ну ты и мразота, алкашня, гнида проспирто…” Верховенский решительно направился к ларьку.

– Пива, – попросил он хрипло, как если бы первый раз в жизни, сбежав от жены, вызывал по телефону проститутку в гостиничный номер. – Темного и светлого. Две.

“С двумя буду. С темной и светлой” – так попытался себя развеселить Верховенский, хотя желание, например, садануть собственной головой о стекло ларька вовсе не утихло, а увеличивалось со скоростью летящего к земле парашютиста, не раскрывшего парашют.

Спасти могло только пиво – Верховенский открыл его мгновенно и тут же, у окошечка, начал с темного, с темненькой – темненькая пришла, повозилась, всосалась, прониклась, и, да, да, да, еще раз, еще вот так, еще глубже, еще глоток – залечила, избавила, вернула к жизни.

Что до светлого… светлая уже разглаживала, ласково чесала грудь, дышала куда-то в шею, не делала резких движений, после нее – после светлого пива – ужасно захотелось курить, – если не покурить – испарится все счастье, все удовольствие, вся радость – невыносимая, разноцветная полнота черно-белого бытия.

Верховенский закурил и поплыл: сначала внутри головы, а потом вослед за головой – глядя в грязный асфальт, то бормоча, то напевая вполголоса. Ну опоздал на поезд. Ну что? Утром поеду. Всякое бывает. Что мы, не люди, что ли. Право имеем. Не тварь дрожащая.

За первой сигаретой Верховенский сразу прикурил вторую, чтоб пар не кончался, чтоб жар не стихал, и шел на пару вперед, ведомый выдуваемым дымом.

Дед нарисовался из ночного воздуха, испарений, фонарных бликов – все такой же, увитый своим белым волосом, только уже одетый, – завидев Верховенского, сразу куда-то пошел, поспешил.

Верховенский махнул ему рукой – в руке бутылка недопитого светлого пива – никакой реакции; крикнул – та же ерунда. Бежать с бутылкой было неудобно – пришлось допить, обливаясь.

– Дед! – выдохнул в полную грудь. – Ты чего за мной ходишь? – И сам рванул за дедом.

Тот, казалось, по-заячьи вскрикивал от ужаса и все никак не мог набрать скорость, семенил на своих гадких ножках.

Верховенский хохотнул, нагоняя:

– Ты, бля, бес, врешь, не уйдешь!

Был готов зацепить деда за плечо, но тут его самого развернуло в противоположную сторону, ударило по ногам, ошарашило, сбило…

Полицай держал Верховенского за шиворот. Тот силился вывернуть голову, чтоб посмотреть на деда, и не получалось.

– Он бежит за мной! Бежит! – вскрикивал дедушка. – Бежит и бежит!

– Ты сам за мной ходишь! – громко ответил снизу Верховенский, хотел еще добавить, что дед явился к нему в баню, прямо в парилку, но даже в своем пропитом состоянии догадался, что последняя претензия прозвучит сомнительно, тем более что, перехватив его покрепче, полицай сказал: “Заткнись пока!”

Его напарник отвел деда в сторону, о чем-то с ним переговорил, а дальше Верховенский ничего не видел, потому что его подняли и повели, больно держа за локоть.

– Чего вы в меня вцепились? – спросил Верховенский. – У меня паспорт есть, я поезда жду.

– Заткнись, – повторил полицай, только еще более неприятным тоном.

В привокзальном участке у Верховенского забрали документы, ремень, деньги и посадили в клетку.

Минут через десять пришел полицейский, весь какой-то старый, серый, желтозубый, носатый, из носа волосы. Уселся за стол неподалеку от клетки и стал листать паспорт Верховенского так внимательно, будто искал там штамп: “Разыскивается Интерполом”.

– Господин полицейский! – жалобно попросил Верховенский. – У меня в паспорте лежит билет, обратите на него внимание!

– Ты что тут рисуешься у вокзала? – спросил полицейский, помолчав.

– Я поезда жду! Где мне его еще ждать? На Красной площади?

– А за дедом чего гнался? – спросил полицейский через полминуты. Такое ощущение, что звук до него доходил очень долго.

Зато до Верховенского мгновенно.

– Спутал со знакомым, – сказал Верховенский.

– Пьяный ты, – горестно сказал полицейский еще через минуту. – Мы десять минут смотрели, как ты там колобродил…

– Я ведь просто пиво пил, – сказал Верховенский.

– А ты знаешь, что пиво нельзя пить на улице? – строго поинтересовался полицейский и тут же, без перехода, спросил: – Сколько денег с собой было?

– Не помню… Было что-то…

– Ну, вспоминай, – посоветовал полицейский и ушел.

Верховенский скучал в клетке. Пивные силы начали оставлять его, к голове подступали черные тучи, свинцовые обручи, пахучие онучи.

Он зажмурился от ужаса: состояние было такое, что смерть казалась и близкой, и мучительной.

“А вот открою глаза – а тут опять дед сидит!” – подумал Верховенский. Подождал и открыл глаза. Никого не было. Лучше б, наверное, было. Он чувствовал себя невыносимо стыдно, чудовищно.”

“Значит, я не чудовище, раз мне чудовищно, – вяло, с черной тоской в мозгу каламбурил Верховенский. – Чудовищу ведь не может быть чудовищно – ему всегда нормально…”

Последнее “о” отозвалось такой пульсацией в голове, словно вся она была полна мятежной и мутной кровью, рвущейся наружу

Морщась, Верховенский прилег на пахнущую всей человеческой мерзостью лавку, некоторое время пытался заснуть, и даже вроде бы получилось, но пробуждение случилось быстро – что-то больно взвизгнуло в области шейных позвонков и пришлось очнуться.

Верховенский начал тихо стонать, то открывая глаза, то закрывая, – голову ни на мгновение нельзя было оставить в покое, иначе случилось бы что-то непоправимое. В очередной раз открыв глаза, увидел часы в дежурной комнате – оказывается, до поезда осталось всего пятнадцать минут.

– Господин полицейский! – позвал Верховенский из глубины своего черного, заброшенного, всеми плюнутого колодца. – Господин полицейский!

Его слышали, но никто не реагировал.

– Да что ж это такое, – сморщился, как старая обезьянка, Верховенский; наверное, он был ужасно некрасив в эти минуты.

– Да что ж это такое! – крикнул он, когда осталось уже минут шесть. – Что же вы так издеваетесь! Как же вам не стыдно!

Еще через полторы минуты пришел дежурный. Неспешно открыл клетку, попросил Верховенского расписаться в журнале, отдал паспорт, ремень и сказал: “Свободен!”

* * *

К поезду Верховенский мчался бегом, впрочем, через десять метров осознав, что значат тысячи сигарет и многие литры алкоголя, пропущенные через его тело.

Вдоль состава он уже не бежал и даже не шел, а только, будто агонизируя или отбиваясь от ночного кошмара, перебирал бескостными, готовыми согнуться в любую сторону ногами. Он еще пытался прибавить ходу – но на самом деле лишь мелко переступал, имитируя бег, – в конце концов, если б он просто и привычно шагал, это оказалось бы куда более быстрым способом передвижения.